По мере того как в памяти возникали вдовы и потерявшие своих детей родители — те, кому я звонил когда-то, — меня все больше охватывал стыд. Вспомнился один из них, брат покончившего с собой. Вряд ли найдется способ смерти, о котором мне не приходилось писать, или тот, что не провел бы меня по обычному кругу, погружая в мир чьей-то боли.
— Что вы чувствуете?
Правильный вопрос правильного журналиста. Этот вопрос всегда задают первым. Если не прямо, то осторожно, маскируя словами участия и понимания, прикрываясь чувствами, которых нет на самом деле. На мне осталось воспоминание о собственной бессердечности: тонкий бледный рубец на левой щеке, по краю бороды и чуть выше — след от кольца с бриллиантом.
Кольцо принадлежало женщине, чей жених погиб под лавиной близ Брекенриджа. Тогда я поинтересовался, нет ли у нее запасного варианта, и мгновенно получил ответ — тыльной стороной ладони. Теперь шрам — мой «жетон».
— Лучше остановитесь, и побыстрее, — попросил я. — Меня мутит.
Векслер вильнул в сторону, к белой линии, отделявшей шоссе от обочины. Машину слегка занесло на полосе черного льда, но через мгновение водитель справился с управлением. Авто еще не остановилось, а я уже силился открыть заднюю дверь. Привод замка не работал.
Конечно, машина-то полицейская. Пассажир на заднем сиденье, как правило, подозреваемый или заключенный. Задняя дверь открывается дистанционно, с места водителя.
— Дверь, — с трудом выдавил я.
Автомобиль наконец остановился, судорожно дернувшись, и как раз в этот момент Векслер разблокировал мою дверь. Открыв ее, я свесился наружу и стал блевать прямо в грязное месиво обочины. С полминуты я не шевелился, ожидая продолжения. Все. Внутри осталась только пустота. Я снова подумал о заднем сиденье. Оно для заключенных и подозреваемых. А я и тот и другой. Подозреваемый. Заключенный внутри собственного одиночества. И конечно, приговоренный жить дальше.
Вдруг мысли куда-то улетучились, причем сразу, чему явно способствовало физическое облегчение. Я осторожно вылез и пошел к краю асфальта. Туда, где на покрытом бензиновыми разводами февральском снегу радугами отражались огни движущихся машин. Похоже, мы притормозили возле какого-то пастбища, только я не знал, где именно. И еще я не понял, сколько оставалось до Боулдера.
Сняв перчатки и очки, я положил их в карманы пальто. Затем, нагнувшись, пробил грязную корку сугроба. Под настом снег оказался чистым и белым. Набрав в ладони снега, я приложил холодную массу к щекам и долго держал руки прижатыми, так, что кожа на лице начала гореть.
— Что, оклемался? — спросил Сент-Луис.
Подошел сзади, да еще с дурацким вопросом. Это напомнило мое собственное «Что вы чувствуете?».
Игнорируя заведомую тупость, я только сказал:
— Поехали.
Мы вернулись в машину, затем Векслер молча вывел автомобиль на шоссе. Скоро я увидел указатель на поворот к Брумфилду: значит, мы остановились почти на полпути от места.
Я вырос в Боулдере и тысячу раз проезжал до Денвера по нашему маршруту, но сейчас местность выглядела совершенно чужой.
Тут я впервые подумал о родителях и о том, как они это перенесут. Скорее всего стоически. Они вообще люди мужественные. Ничего и никогда не обсуждают, просто живут себе дальше. Так было с Сарой. Так будет с Шоном.
— Почему он это сделал?
Я задал вопрос после нескольких минут молчания.
Векслер и Сент-Луис сидели молча.
— Я его брат. И мы с ним, слава Богу, близнецы.
— Ты репортер, — сказал Сент-Луис. — И если мы взяли тебя с собой, то только ради нее: пусть Райли побудет с семьей, если захочет. Ты всего лишь...
— Чушь! Мой брат убил себя?!
Я сказал это чересчур громко. Походило на истерику, а на копов истерики не действуют. Ты начинаешь орать, а они получают возможность заткнуть тебе рот, оставаясь невозмутимым.
Я продолжил тоном ниже:
— Полагаю, я имею право знать, что произошло и почему. И я не пишу никакой долбаной статьи. Ей-богу, ребята, вы даже...
Тут я замотал головой, не сумев договорить. И, посмотрев в окно, увидел огни Боулдера. Их слишком много. Больше, чем тогда, в детстве.
— Пока мы не знаем, что и почему, — наконец произнес Векслер после полуминутной паузы. — Ты понял? Можно сказать одно: так вышло. Бывает, полицейские устают наблюдать за дерьмом, что плывет по трубе мимо них. Мак просто устал, вот и все объяснение. Как теперь узнаешь? Расследованием, естественно, занимаются. Когда они узнают причины, буду знать и я. И расскажу тебе. Обещаю.
— Кто ведет следствие?
— Сначала дело передали нам, потом его забрало к себе УСР.
— Управление специальных расследований? Они не занимаются самоубийцами.
— Обычно не занимаются. Ими должны заниматься в криминальном отделе полиции, то есть мы, копы. В данном случае возникает конфликт интересов: ты ведь понимаешь, они не позволяют расследовать то, что с нами же и связано.
«КОП, — подумал я, — криминальный отдел полиции: расследование преступлений против личности. Убийства, вооруженные нападения, изнасилования, суицид».
— Это ведь из-за Терезы Лофтон? — спросил я.
Думаю, я не ждал ни подтверждения, ни опровержения. Просто высказал очевидное вслух.
— Не знаю, Джек, — ответил Сент-Луис. — Давай оставим пока эту тему.
* * *
Смерть Терезы Лофтон относилась к преступлениям особого рода. Они дают людям повод застыть от ужаса даже на бегу. Не только в глубинке, в Денвере. Где угодно. Заставляют всякого, кто услышит или прочитает новости, замереть хотя бы на мгновение, мысленно прокручивая перед глазами сцену насилия и ощущая внутри тошнотворную слабость.
Большинство убийств — обычные, ничем не примечательные. «Маленькие убийства», как их называют в нашем газетном бизнесе. Воздействие подобных случаев на общество незначительно, и память о них выветривается быстро. Все, на что они рассчитывают, — это несколько абзацев где-то в середине газетного выпуска. А жертвы оказываются погребенными в толще бумаги. Точно как в земле.
Но если случится иное, когда, к примеру, исчезает привлекательная студентка, а потом ее находят в виде мертвого тела, расчлененного на две части, и если событие происходит в мирном до того месте вроде Вашингтон-парка, тогда в газетах просто не хватает полос для всех вариаций его описания.
Смерть Терезы Лофтон — совсем не «маленькое убийство». Здесь нашлось место многим леденящим душу деталям. Таким, что в Денвер ехали отовсюду — из Нью-Йорка, Чикаго или Лос-Анджелеса, с телевидения и радио, из редакций таблоидов. Целую неделю репортеры наводняли более-менее приличные отели, сновали по городу и университетскому кампусу, задавая всем подряд ничего не значащие вопросы и получая на них ничего не объясняющие ответы.
Некоторые репортеры осаждали детский сад, где Лофтон работала на полставки, другие совершали поездки в Бат, где она выросла. И куда бы они ни направились, везде слышали одно и то же: Тереза Лофтон всего лишь соответствовала стереотипу обычной американской девушки.
Убийство неизбежно вызывало аналогии, напоминая случай с Черной Далией, преступлением, произошедшим пятьдесят лет назад в Лос-Анджелесе. Тогда разрубленную пополам девушку, хотя и не столь отвечавшую американским стандартам, нашли на пустыре. В одном из телешоу Терезу Лофтон окрестили «Белой Далией», напирая на тот факт, что тело нашли на заснеженном поле неподалеку от озера Грассмер в Денвере.
Таким образом сюжет раскрутил себя сам. Разгорелся, как мусорный бак, и полыхал недели две. Но никого не арестовали, и вскоре нашлись иные преступления и иные пожары, у огня которых принялись греться общенациональные средства информации. В газетах Колорадо новости о деле Лофтон перекочевали на внутренние страницы выпусков, превратились в строчки коротких обзоров. А Тереза Лофтон нашла наконец свое место среди описаний «маленьких убийств». Короче, дело «похоронили».
Все это время полиция вообще и мой брат в частности оставались практически немы, отказываясь обсуждать детали, например, то, что тело жертвы было разрублено надвое. Это обстоятельство просочилось в прессу случайно, от Игги Гомеса, фотографа «Роки».