Если бы мы были одни, я бы рассказал вам, какой важный вопрос сейчас меня занимает: это толкование шестой главы «Исповеди» святого Августина.
— Как, сударь, — сказал потрясенный шевалье, причем на этот раз он отнюдь не притворялся, — вы занимаетесь религией? Мне кажется, вам еще рано…
— Сударь, — ответил наставительно принц, — думать о спасении души никогда не рано.
Регент испустил глубокий вздох, Дюбуа почесал кончик носа.
— Слово дворянина, — промолвил герцог, — женщины сейчас уснут, и это будет позор для всего моего рода.
— Подождем, — предложил Дюбуа, — может быть, если они уснут, он осмелеет.
— Черт меня возьми! — сказал регент. — Если бы он мог осмелеть, он бы уже это сделал: Мышка его одаривала такими взглядами, что и мертвый бы восстал… Ну, посмотри, как она сидит, откинувшись на спинку кресла, разве она не прелестна?
— Вот, кстати, — продолжал Луи, — мне необходимо с вами посоветоваться по такому вопросу: святой Иероним считает, что благодать только тогда действенна, когда достигается через покаяние.
— Дьявол вас забери! — воскликнул дворянин. — Если бы вы пили, я бы сказал, что вы во хмелю дурны.
— На этот раз, сударь, — ответил юный принц, — моя очередь заметить вам, что вы невежливы, и я бы вам ответил тем же, если бы отвечать на оскорбления не было грешно, но, благодарение Господу, я более христианин, чем вы.
— Когда собираются поужинать, — продолжал шевалье, — следует быть не хорошим христианином, а хорошим сотрапезником. Что мне в вашем обществе! Я предпочел бы самого святого Августина, пусть даже после его обращения.
Молодой герцог позвонил, явился лакей.
— Проводите господина и посветите ему, — сказал он с царственным видом, — я же сам уйду через четверть часа. Шевалье, у вас есть карета?
— Да нет, ей-ей.
— Раз так, можете располагать моей, — сказал юный принц, — очень огорчен, что не смог вас просветить, но, как я вам уже сказал, ваши склонности не совпадают с моими; впрочем, я возвращаюсь в свою провинцию.
— Клянусь Господом, — сказал Дюбуа, — любопытно, не отослал ли он сотрапезника, чтобы остаться одному с обеими женщинами?
— Да, — ответил герцог, — это было бы любопытно, но это не так. Действительно, пока герцог и Дюбуа обменивались этими словами, шевалье удалился, а Луи Орлеанский, оставшись с двумя и в самом деле уснувшими женщинами, вынул из кармана камзола большой свиток и серебряный карандаш и прямо посреди еще дымящихся блюд и недопитых бутылок начал помечать что-то на полях с рвением истинного богослова.
— Если этот принц когда-либо доставит какие-нибудь хлопоты старшей ветви нашего дома, — сказал регент, — мне будет очень жаль. Пусть теперь попробуют сказать, что я воспитываю своих детей в надежде на престол!
— Монсеньер, — ответил Дюбуа, — клянусь, я от всего этого просто заболел.
— Ах, Дюбуа, моя младшая дочь — янсенистка, старшая — философ, а единственный мой сын — богослов. Я в бешенстве, Дюбуа, перестань я сдерживаться, я тут же бы отдал приказ сжечь тех зловредных людей, что их совратили!
— Поостерегитесь, монсеньер, если вы их сожжете, скажут, что вы продолжаете политику великого Людовика и его Ментенон.
— Ну, так пусть живут! Но ты понимаешь, Дюбуа, этот глупец уже сейчас пишет огромные тома, просто с ума сойти можно. Вот увидишь, когда я умру, он прикажет палачу сжечь мои гравюры к «Дафнису и Хлое».
Минут десять Луи Орлеанский продолжал делать заметки, окончив, он с величайшими предосторожностями положил рукопись в карман камзола, налил себе большой стакан воды, обмакнул в него корочку хлеба, благочестиво произнес короткую молитву и с наслаждением принялся смаковать этот ужин отшельника.
— Умерщвление плоти! — прошептал в отчаянии регент.