"Ну, это мы еще посмотрим! - обозлился Климов. - Прежде всего, никаких предложений я не делал, и отшивать меня рано. А что, если делал?.. Наверное, делал, сам того не замечая. А она куда взрослее меня, сразу это поняла. Что за чушь? Я старше года на три, и у меня уже были женщины…" Но, вспомнив этих "женщин", он погрустнел: институтские девчонки, такие же глупые и застенчивые, как он сам. Здесь же валом валит военная бражка, привыкшая ловить счастье на лету, и Маруся научилась распознавать этих ловцов с первого взгляда. "Но я-то на самом деле вовсе не такой, - подумал он с внезапной обидой. - У меня на войне никого не было, мне это и в голову не приходило. А что вообще-то у меня было? Вера, с которой мы сразу расстались, потрясенные отвратительностью того, что люди называют любовью; Верина двоюродная сестра, подхватившая меня Вере назло, и Женька, милая, нежная, но мне, как это говорится, не удалось ее раскрыть, и она оставила меня, вышла замуж, но и мужу не удалось ее раскрыть, и мы опять стали встречаться, только без прежней радости, нам было стыдно друг друга и этого дурака, ее мужа, а бедная Женька так и не сумела раскрыться…"
Он чувствовал себя почти оскорбленным нечистой Марусиной проницательностью. Если б можно было прямо сказать: давай начнем сначала, никакой я не бабник и не лейтенант с пистолетом, я просто мальчишка и ни черта ни в чем не смыслю. Но ты мне нравишься, мне никто никогда так не нравился - ни Вера, ни ее двоюродная сестра, ни даже Женька. Только не надо меня сразу гнать, а то я не успею к тебе. Мне так хочется поцеловать тебя, прежде чем сдохнуть. Ну хотя бы поцеловать, я не решусь на большее…
Маруся отложила шитье, пососала уколотый палец и убрала работу в комод. Солнце покинуло окна, комнату наполнял спокойный тихий свет, и Маруся стала в нем еще лучше. Климов удивился выражению терпеливой человечности на этом почти детском лице. Эта, вечерняя, Маруся знала о жизни гораздо больше, чем золотая швея, она была сложнее, задумчивее - лихой, бравый лейтенант тут совсем не подходил, но это давало надежду Климову, ведь он был дальше от лихого лейтенанта, чем от жалкого, растерянного мальчишки, так недавно плакавшего в глухом углу двора своего детства.
Маруся вышла из комнаты, предварительно забрав у Климова банку из-под консервов, полную окурков. Банку она опорожнила в помойное ведро, ополоснула и вернула Климову, ни разу не взглянув на него. Новый постоялец скользнул мимо ее души…
А вечером Климов пил разведенный сырец со своим соседом по комнате, художником Заборским. Художник пришел в сопровождении кареглазой связистки и, хотя присутствие Климова явилось для него полной неожиданностью, не смутился и не огорчился.
- Нюсенька. Моя пе-пе-же, - представил он связистку.
Девушка засмеялась:
- Ну и хам! Вы видели таких хамов?
- Нарушаешь! - рявкнул художник. - Я разве разрешил тебе обращаться к лейтенанту?
- Товарищ интендант третьего ранга, разрешите обратиться к товарищу лейтенанту?
- Разрешаю, - важно сказал художник.
- Товарищ лейтенант, разрешите доложить, что товарищ интендант третьего ранга - ужасный хам!
- По форме правильно, по существу - поклеп, - изрек художник. - Наряд вне очереди! К исполнению!
- Да где же я достану? - жалобно сказала связистка.
- У Васьки Шведова, в обмен на одеколон.
А когда связистка побежала выполнять боевое задание, художник сказал, как-то разом постарев широким рязанским лицом:
- Не принимай всерьез мою трепотню. Люблю я ее. Да ведь - молодая, надо строго держать.
Он поднялся и вышел в кухню, Климов услышал его голос:
- А Маруся где?
Ему что-то ответили, он огорченно выругался: "А, черт!"
- Не везет вам, - сказал он Климову. - Хотел вас с хозяйской дочкой познакомить. Такие вам и не снились. Это, доложу я вам…
- А мы уже познакомились!
- Вон что… Любаша! - вдруг гаркнул художник во всю силу легких.
И сразу, как лист перед травой, перед ним встала босоногая голенастая девочка, лет шестнадцати, лицом и красками вылитая Маруся, но иной, удлиненной породы.
- Чего вам, Виктор Николаевич?
- Ничего! - рявкнул художник. - Довольно тебе хорошеть. Брысь отсюда!
Девочка рассмеялась, кокетливо поглядела на Климова и скрылась.
- А-а?.. - сказал художник, и красноватое лицо его стало вишневым. - Какая прелесть! Даже лучше Маруси. И сколько в России таких красавиц!.. Чудное поколение созревало. Жалко девчонок. Пустоцветы растут. Не хватит нашего брата на всех… - Он достал из-под кровати холст, набитый на подрамник, из хаоса мазков проступало нежной охряной смуглоты Любашино, а может, Марусино лицо…
- Начал писать, да времени нет, - пожаловался художник. - Все Гитлера портреты творю, чтоб ему повылазило! Ох и надоел мне Адольф! Всем надоел, а мне особенно. Такая прелесть на холст просится, а я знай рисую чуб да усищи проклятые.
- Это Люба или Маруся? - спросил Климов.
- Любаша, конечно! - даже обиделся художник. - Неужто вы тон не чувствуете? У нее же все краски теплее… Кстати, насчет Маруси особо не обольщайтесь. Сюда старший лейтенант похаживает. Серьезный мужчина, голова как ядро, такой не отступится.
- А неплохо вы тут отдыхаете, - заметил Климов.
- Не говори! Рай, сущий рай!.. Когда мы в Вишере стояли, нас бомбили в хвост и в гриву. Раз прямо в наше присутствие угодило - двоих в лоскутья. А в Лоре, под Вишерой, бомбили редко, зато клопы зажрали - тоска зеленая! Хуже бомбежки. Боже мой, чего я только не делал: и огнем их жег, и керосином прыскал, и ДДТ обсыпался с ног до головы - ни черта не помогло. У них этот порошок вонючий за пудру шел. Ставил ножки кровати в банку с керосином, так они, гады, заползали на потолок и оттуда на меня падали. Барабанили по простыне, как град по крыше. Вскочишь ночью - все тело в огне, простыня красная и шевелится. И такая злоба и бессилие, хоть плачь! Коробка два спичек изведешь - минут на десять сна выиграешь… А здесь ничего похожего, быт северный, чистый, люди с уважением к себе и к окружающим живут… А Маруся будет наша! - И он потянулся стопкой к Климову.
Вошла Нюсенька с чугунком вареных картошек.
- Предупреждаю, - сказал художник, - нам с Нюсенькой передислоцироваться некуда, будем жить а-труа… Нюсь, ты как думаешь, будет он иметь успех у Маруси?
- Конечно, - серьезно и убежденно сказала Нюсенька. - Какое может быть сомнение?
- Почему вы так думаете? - удивился Климов.
- Так у вас же волосы темные! - усмехнулась Нюсенька.
Как ни странно, это качество и в самом деле чрезвычайно ценилось в Ручьевке. На следующий день, довольно рано вернувшись из присутствия, как назвал художник редакцию газеты для войск противника, Климов случайно подслушал разговор деревенских девушек, пришедших в гости к Марусе.
- А он - ничего? - допытывались девушки.
- Худой, а так хорошенький, - это сказала Люба.
- Худой? Он нешто с Ленинградского фронта?
- Ага… Сейчас-то из госпиталя.
Почему Люба так осведомлена на мой счет? Неужели жизнь сыграла одну из своих обычных злых шуток и подарила мне сердце младшей сестры? Дар напрасный, дар случайный… Вернее, дар опасный…
- Дистрофик? - продолжали допытываться девушки.
- Не-а! Вполне в себе, не опухлый.
- Как звать-то?
- Алексей Сергеич… Алешенька! - нежно пропела шестнадцатилетняя Люба и засмеялась.
- Не вахлак?
- Темноволосый! - веско, голосом, за которым ощущалась высокая, просторная грудь, сказала Маруся.
- О-о!.. Вон-на!.. - уважительно отозвались девушки. Климов уже успел приметить, что здешний народ - сплошь и прекрасно светловолос, еще немного, и быть бы ручьевцам альбиносами, но они успели вовремя остановиться на самой последней грани и не обрели при белесости волос ни бледной, мертвячьей кожи, ни кроличьей красноты в глазах, ни бесцветья бровей и ресниц. Верно, ощущая эту альбиносью опасность, они ценили темные краски, что было на руку смуглому брюнету Климову с монгольским разрезом темных, ночных глаз.
- Здравия желаю! - послышался из кухни вежливый мужской голос.
Затем сочно заскрипели хорошие, новые сапоги. Девчата отозвались вразнобой: "Здорово!.. Наше вам!.. Привет!.. Здравствуй, Федя!.." При всем дружелюбии голоса их звучали равнодушно, без подъема. Появившийся человек был тут привычен, признан, но особых восторгов не вызывал. Климов сразу решил, что это и есть старший лейтенант, о котором говорил накануне художник. Он припомнил, что не слышал Марусиного голоса в общем хоре, и это равно могло быть хорошей и дурной приметой: то ли небрежность, то ли не нуждающееся в громком свидетельстве взаимопонимание.