Потом начинается его постепенное выпадание из фокуса, именно постепенное, но в постепенности этой неотвратимое; еще в эпоху Плотина и вплоть до Скота Эриугены он, хоть и утративший уже центральную топику, сохраняет чисто эвристическую значимость стимула, толчка, побуждения, подспорья, неожиданно подвернувшегося союзника в подтверждении нового, сообразного данному уровню познания опыта; но процесс расфокусировки неумолим, и уже с какого-то (датируемого, разумеется, не определенным годом, ни даже определенным столетием, настолько неуловимо действуют силы исторического пресуществления) момента оккультизм этот выступает как препятствие, как тормоз, как яд. Ибо на что собственно он, способный еще стимулировать какого-нибудь неоплатоника, мог бы претендовать в случае какого-нибудь, скажем, картезианца? Декарт, обращенный в буддизм, -- тема, настолько нелепая, что для допущения ее пришлось бы заподозрить среди авторов Книги Судеб наличие какого-то Эжена Ионеско: спрашивается, что выиграла бы от этого современная наука и что буддизм, не говоря уже о самом виновнике неразберихи? Говоря со всей решительностью, не Декарту -- раз уж на то пошло -- пристало бы обращаться в буддизм, а скорее уж какому-нибудь буддисту в картезиантство, чтобы силою внутреннего гнозиса спасти само картезианство от рассудочной склеротизации, а буддизм -- от вырождения в моду и средство оболванивания. Рудольф Штейнер высказал это в достаточно радикальном и отнюдь не чисто фигуральном смысле: живи среди нас ученик Вьясы, Капилы, Шри Шанкара Ачарии, он изучал бы уже не Санкхью и Веданту, а Фихте, Шеллинга, Гегеля; только такой соритмичной Духу Времени цепью метаморфоз и обеспечивается правота и правомерность оккультизма; сидеть в позе лотоса и уповать на тысячелетних тибетских махатм -- значит проморгать не только злобу дня, но и сам "Тибет", который нынче легче отыскать в Москве, Женеве, Нью-Йорке, чем в Гималаях. Что тоска по оккультному знанию пронизывала все Новое время, этот факт засвидетельствован десятками порывов мысли, уже вгвождаемой в фоб научного материализма и уже уподобляемой телесным шлакам. Было ясно: либо мысли предстояло бесславно раствориться в физиологии мозговых процессов, либо же восстать в совершенно новом качестве; сохранять свой прежний статус двусмысленного "нечто", поддерживаемого с одной стороны схоластическими послеобразами и подвергаемого с другой стороны изощренно позитивистическим глумлениям, она уже никак не могла. Альтернатива, с неслыханной силой вспыхнувшая после Канта: Кант, этот коварнейший якобинец мысли, реально осуществивший в Кенигсберге то, что в Париже осуществлялось театрально (как будто все ложноклассические рыки и зыки Французской революции с насаженными на пики головами принцесс и бездарными клоунадами в Соборе Парижской Богоматери служили лишь ширмой для отвода глаз, дабы сей настоящий Робеспьер мог в своем захолустье беспрепятственно чинить единственно требуемую клоунаду), Кант обзезглавил прежнюю метафизику и отдал мысль на попечение только-физики; псевдотермидор, разыгранный этим лукавейшим из цареубийц, заключался в предоставлении высших конституционных прав морали при сохранении всей полноты исполнительной власти за процедурами голого аналитического раскромсания. Резонанс случившегося загремел уже спустя десятилетия, и отнюдь не только в системах так называемых "кантианцев", но в умонастроениях века (прошлого и нашего): когда можно было шесть дней на неделе резать лягушек и утверждать, что любовь, чувство чести, патриотизм -это всего лишь химические реакции, происходящие в мозгу, а на седьмой день посещать церковь и невинно потуплять взор (совсем как Том Сойер перед своей тетушкой Полли) -- это был Кант; или когда можно было объяснять человеческое поведение по модели собачьего слюно-выделения и одновременно почтительно верить в Бога -- это тоже был Кант; или наконец когда стало возможным "познавательной" частью мозга изобретать всякие бомбы, а "моральной" частью сокрушаться их взрывам (случай Оппенгеймера -- имя же им легион) -- это снова и снова был Кант. Человеческая мысль пережила на своем веку много падений; такого она не знала никогда.