На моем раскопе начала наконец попадаться плинфа - тонкий и широкий кирпич, излюбленный древними русскими зодчими. Вслед за тем показались остатки стен и фундамента чудесной древнерусской церкви XII века, выстроенной под влиянием византийской архитектуры, - ее хорошо знали русские строители.
Нет, это было совсем не просто - раскапывать остатки церкви, расшифровывать ее конструкцию и форму. Еще очень далеко было то время, когда изображение и реконструкция этой церкви войдут в различные работы по истории русского зодчества. Но мы уже видели ее - маленькую, изящную, с одной полукруглой абсидой и крытой галереей вокруг всего здания.
Раскопки были трудными. В некоторых местах не сохранилось даже остатков фундамента. Проследить толщину и форму фундамента и стен можно было только по едва уловимой разнице в окраске и плотности почвы. В других местах развал стен и остатки сохранившейся кладки так перемешались, что отделить одно от другого было почти невозможно. А сделать это было необходимо, чтобы, выяснив размеры и пропорции здания, восстановить его подлинный облик. Итак, раскопки требовали особой, совершенной ювелирной тщательности.
Тут-то Григорий Иванович Паниковский показал, на что он способен. Ни одна кошка не выслеживала с такой осторожностью мышь, с какой Григорий Иванович отыскивал остатки следов древних стен. Как тут пригодились его медлительность и обстоятельность!
Штыковую лопату Григорий Иванович сменил на целый набор инструментов: на маленькую саперную лопату, кисть, шпатель, скальпель. Наконец-то люди оценили Григория Ивановича, наконец-то воцарился мир между его душой и и внешними проявлениями этой души. Григорий Иванович пользовался симпатией всех сотрудников экспедиции и был счастлив и спокоен. Единственный человек, с легкостью нарушавший безмятежное состояние его духа, была Семеновна. Явившись на раскоп, что она имела обыкновение делать по нескольку раз в день, Семеновна некоторое время наблюдала за Паниковский, а потом, как бы невзначай, цедила:
- Ну как, лежебок? Все змываешься над наукой?
Паниковский мог бы сделать вид, что он не слышит Семеновну. Зная его невозмутимость, я сначала решил, что он поступит именно так. Но к Семеновне даже Паниковский не мог быть равнодушным. Он медленно отвечал ей (и, право, отвечал то, что она заслуживала), она - ему, и начиналось…
Но верх все же оставался за бабкой. Паниковский в отчаянии кидал шпатель или лопату и требовал моего заступничества. Он ссылался на свои военные заслуги, на контузию… Я с трудом восстанавливал порядок.
Странные отношения сложились у нас с Семеновной. Природный ум, острота и даже ехидство уживались в ней с детским простодушием и неустанным правдоискательством. Я с удовольствием забегал к ней иногда и подолгу беседовал, хотя мы по преимуществу препирались и спорили, о чем бы ни зашла речь. Впрочем, я был допущен Семеновной к величайшему таинству. Сын ее служил во флоте, плавал в заграничных рейсах и дома бывал только раз в несколько лет, а муж давным-давно умер. Семеновна хранила письма сына, перевязанные ленточкой, за иконой. Иногда, по вечерам, она торжественно читала их. Вот в этом-то ритуале я и принимал участие, что являлось знаком величайшего доверия. Этим я, конечно, искренне гордился.
Происходило чтение так: бабка стелила на стол лучшую скатерть, надевала старинную белую рубаху и темную, плотную, расшитую, как ковер, понёву. Затем водружала на нос большие очки в железной оправе и доставала из-за образа письма. Я присаживался рядом, на краешек стула. И хоть очки надевала она, письма читал я: Семеновна была неграмотной.
Потом мы чинно пили молоко и в эти вечера не ругались и не ссорились.
Как-то она сказала мне:
- Ты бы, Егор, на Хитрову гору сходил, к Магериной Параше. Ох, и песни знает, и поет как!.. У тебя в Москве в киятрах так не поют! Только вот… - И старуха замялась.
- Что, Семеновна? - усмехнулся я, - Опять какой-нибудь подвох?
- Да ты слушай, слушай! - серьезно, наставительно продолжала старуха. - Колдунья она. К ней подобру никто и не ходит. А вот привяжется болезнь или хворость, так не хочешь - пойдешь. Она от всех болезней лечит. А заговоры какие знает - страх берет!
Я рассмеялся:
- Прошлый раз ты меня к уроду посылала, а оказалась - красавица. Теперь к колдунье шлешь, а она, наверно, доктор медицинских наук, профессор! Болезни-то она вылечивает?
- Не вылечивала - не ходили бы. Еще как вылечивает.
- Я и говорю - профессор!
- Сам ты прохвессор, и еще хужей! - рассердилась Семеновна.
Я долго умасливал и успокаивал расходившуюся старуху…
Но в один из ближайших дней я все же отправился к "колдунье". Мне было интересно узнать, что лежит в основе оригинальных бабкиных определений.
Пошел я с Володей. Он, кстати, захватил с собой фонограф (магнитофонов тогда еще не было), и мы двинулись на Хитрову гору.
На Хитровой горе - небольшом, но крутом холме - стоял только один дом, рубленный из крепких дубовых бревен. Володя постучал. Никто не ответил. Тогда, приподняв деревянную щеколду, мы открыли дверь сами и через холодные сени вошли в светлую, просторную горницу. У стола сидела миловидная, курносая девушка лет восемнадцати.
- Прасковья Магерина дома? - спросил я.
- Ни. Мама в лес пошла, за травами, - приветливо ответила девушка.
- Мы хотим с твоей мамой поговорить. Мы из экспедиции, копаем здесь, в селе. А тебя как зовут?
- Зиной. А я вас видела. Сидайте, мама скоро придет.
Ждать пришлось недолго. Дверь распахнулась спустя минут десять, не больше, и в горницу вошла женщина лет пятидесяти, высокая, статная. В одной руке она держала несколько пучков разных трав, перевязанных, как редиска, нитками.
Женщина бросила на нас смелый, но в то же время какой-то настороженный взгляд и сказала:
- Здравствуйте, гости дорогие! Чего Москве на Хитровой горе увиделось?
- Здравствуйте, - ответил за нас обоих Володя. - Простите, не знаю, как ваше имя-отчество?
- Прасковьей Антоновной величают, - спокойно, с легкой усмешкой ответила Магерина. Потом налила ковшом воды из бочки в плоскую деревянную бадейку, с удовольствием, как-то особенно умыла руки и лицо, вытерлась чистым белым, расшитым по концам петухами рушником и присела на лавку.
- Прасковья Антоновна, говорят, вы знаете много хороших песен, - продолжал Володя. - Мы бы очень хотели послушать, как вы поете.
- Песни-то знаю, как не знать, - все так же с усмешкой ответила Магерина, - да время ли среди бела дня песнями баловаться?.
Пока Володя, запинаясь, разъяснил, как важно для науки собирать и изучать народные песни, какое значение имеет фольклор, я разглядывал "колдунью". Высокий лоб, загорелое скуластое лицо выражали ум и волю. Кожа у Прасковьи Антоновны была гладкая, без морщин; седоватые волосы, пышные и слегка вьющиеся, небрежно собраны сзади в большой узел. Резко вырезанные тонкие ноздри, прямой, с легкой горбинкой нос. Брови широкие, слегка приподнятые кверху, к вискам.
Но особенно сильное впечатление произвели на меня ее небольшие, глубоко сидящие серые глаза. Они были очень странной формы: как вытянутые треугольники; яркий блеск их напоминал блеск полированного железного лезвия.
Магерина слушала моего приятеля молча, внимательно, казалось, все с той же легкой затаенной усмешкой.
Когда Володя кончил, сказала задумчиво:
- Так, выходит, не баловство? Что же, можно и спеть.
Потом встала, развернув прямые, широкие плечи, провела ладонью по лицу и словно вдруг помолодела от этого. В глазах ее появилось какое-то напряженное выражение, они остановились. И, глядя поверх наших голов, запела сильным, высоким и звучным голосом на редкость приятного тембра. Она стояла в вольной, свободной позе, но совсем не двигалась: казалось, ни один мускул даже не шевельнется на ее лице; казалось, песня сама поется, а она, зачарованная звуками, лишь прислушивается к ней.
Песня была о старой, как мир, истории: о страданиях человека, насильно разлученного с любимой. Только фоном служили не городские улицы, не хоромы, не поля, а родной для Прасковьи Магериной лес. И от этого вся песня приобретала новый смысл и звучание.
Спокойно, грустно, задумчиво лилось из ее уст:
Унесу скуку в дремучие леса…
И вдруг голос, дрожа, подымался вверх, в нем слышались боль, шелестящий ветер, острое, мятущееся страдание несправедливо обиженной, цельной и сильной натуры:
В лесах нет спокою -
Все листья шумят,
Древа, как нарочно,
Попарно стоят…
Прасковья Антоновна кончила петь и спросила:
- Ну, как вам, люди ученые, наша деревенская песня?
Но она и сама хорошо видела, "как нам".
Пела она в тот день много, не чинясь, и мы сразу же записали несколько песен. Но, когда затем мы прокрутили ей запись и она услыхала свой голос, она очень заволновалась и даже испугалась. И так не вязался испуг с этой сильной и смелой женщиной, что мы даже и не подумали, как раньше хотели, пошутить по этому поводу. Мы стали ее успокаивать. Но успокоилась она только тогда, когда мы, как могли, объяснили ей устройство фонографа и даже разобрали и собрали его.
- Не люблю чертовни всякой непонятной, - как бы извиняясь, сказала Магерина.
Тут я не выдержал и сказал:
- А с чего бы это, Прасковья Антоновна? Ведь вас колдуньей считают?