Я на крыльцо не выползал
Через порог упрямый,
И даже «мама» не сказал,
Чтоб ты слыхала, мама.
Но разве знает кто-нибудь,
Когда родятся дети,
Какой большой иль малый путь
Им предстоит на свете?
Быть может, счастьем был бы я
Твоим, твой горький, лишний, —
Ведь все большие сыновья
Из маленьких повышли.
Быть может, с ними белый свет
Меня поставит вровень.
А нет, родимая, ну, нет, —
Не я же в том виновен,
Что жить хочу, хочу отца
Признать, обнять на воле.
Ведь я же весь в него с лица —
За то и люб до боли.
Тебе приметы дороги,
Что никому не зримы.
Не дай меня, побереги…
– Не дам, не дам, родимый.
Не дам, не дам, уберегу
И заслоню собою,
Покуда чувствовать могу,
Что ты вот здесь, со мною.
…И мальчик жил, со всех сторон
В тюрьме на всякий случай
Стеной-забором огражден
И проволокой колючей.
И часовые у ворот
Стояли постоянно,
И счетверенный пулемет
На вышке деревянной.
И люди знали: мальчик им —
Ровня в беде недетской.
Он виноват, как все, одним:
Что крови не немецкой.
И по утрам, слыхала мать,
Являлся Однорукий,
Кто жив, кто помер, проверять
По правилам науки.
Вдоль по бараку взад-вперед
С немецким табелем пройдет:
Кто умер – ставит галочку,
Кто жив – тому лишь палочку.
И ровным голосом своим,
Ни на кого не глядя,
Убрать покойников – живым
Велит порядка ради.
И мальчик жил. Должно быть, он
Недаром по природе
Был русской женщиной рожден,
Возросшей на свободе.
Должно быть, он среди больших
И маленьких в чужбине
Был по крови крепыш мужик,
Под стать отцу – мужчине.
Он жил да жил. И всем вокруг
Он был в судьбе кромешной
Ровня в беде, тюремный друг,
Был свой – страдалец здешний.
И чья-то добрая рука
В постель совала маме
У потайного камелька
В золе нагретый камень.
И чья-то добрая рука
В жестянке воду грела,
Чтоб мать для сына молока
В груди собрать сумела.
Старик поблизости лежал
В заветной телогрейке
И, умирая, завещал
Ее мальцу, Андрейке.
Из новоприбывших иной —
Гостинцем не погребуй —
Делился с пленною семьей
Последней крошкой хлеба.
И так, порой полумертвы,
У смерти на примете,
Все ж дотянули до травы
Живые мать и дети.
Прошел вдоль моря вешний гром
По хвойным перелескам.
И очутились всем двором
На хуторе немецком.
Хозяин был ни добр, ни зол, —
Ему убраться с полем.
А тут работницу нашел —
Везет за двух, – доволен.
Харчи к столу отвесил ей
По их немецкой норме,
А что касается детей, —
То он рабочих кормит.
А мать родную не учить,
Как на куски кусок делить,
Какой кусок ни скудный,
Какой дележ ни трудный.
И не в новинку день-деньской,
Не привыкать солдатке
Копать лопатою мужской
Да бабьей силой грядки.
Но хоть земля – везде земля,
А как-то по-другому
Чужие пахнут тополя
И прелая солома.
И хоть весна – везде весна,
А жутко вдруг и странно:
В Восточной Пруссии она
С детьми, Сивцова Анна.
Журчал по-своему ручей
В чужих полях нелюбых,
И солона казалась ей
Вода в бетонных трубах.
И на чужом большом дворе
Под кровлей черепичной
Петух, казалось, на заре
Горланит непривычно.
Но там, в чужбине, выждав срок,
Где что – не разбирая, —
Малютка вылез за порог
Хозяйского сарая.
И дочка старшая в дому,
Кому меньшого нянчить,
Нашла в Германии ему
Пушистый одуванчик.
И слабый мальчик долго дул,
Дышал на ту головку.
И двигал ящик, точно стул,
В ходьбе ловя сноровку.
И, засмотревшись на дворе,
Едва не рухнул в яму.
И все пришло к своей поре,
Впервые молвил:
– Мама.