Но, смеясь или плача, Чжуан-цзы восстает против мертвечины и скрытой жестокости имперской технологии и имперской демагогии. Он против узды для лошадей, ярма для буйволов, клеток для птиц, конформизма в человеческом обществе. Он за полнокровную, естественную, привольную жизнь для каждого живого существа. Шестой палец на руке может показаться лишним, но и его нельзя отрубить безболезненно. Конечно, для того чтобы думать подобным образом, совсем необязательно быть даосом. Отрицание искусственных разграничений, устанавливаемых цивилизацией, апология имманентной ценности всякой жизни были заметным фактором в интеллектуальной жизни эпохи Чжаньго. Известно, что в одно время с Чжуан-цзы и не так далеко от него к югу жили так называемые "философы-земледельцы", заявлявшие, что правители должны пахать землю наравне с крестьянами. Эти утописты жили целой колонией, где они пытались осуществить на деле свой идеал равенства. Другой популярный в то время философ, Ян Чжу, объявил мудростью умение прожить целиком и с наибольшим наслаждением отведенный каждому жизненный срок. Главный принцип Ян Чжу: ничем не жертвовать из данного тебе природой ради внешних приобретений, обладание целым миром не может компенсировать потери даже одного волоса.
Но позиция Чжуан-цзы, взятая как историко-культурное явление, намного сложней какой бы то ни было умозрительной идеи и даже шире всей традиции ши. Он превосходно знает общество "странствующих ученых". Он знает изнанку его фасада и тени его блеска. Но он стоит в стороне от него и зовет к пересмотру ценностей культуры ши как чиновников или людей, достойных службы. Более того, в творчестве философствующего "простака из Сун" мы наблюдаем вторжение в идеологию ученой элиты иного типа духовности, открыто враждебной безличной и престижной, устанавливающей иерархию и классификационные схемы мудрости, – духовности, сопряженной с опытом индивидуального и экстатического общения с космической Силой. Чжуан-цзы охотно обращается к образам, почерпнутым из шаманистского наследия, эзотерической практике аскетов и отшельников и поет дифирамбы таинственным "божественным людям", обладающим сверхъестественными способностями. Но он не претендует на звание магистра оккультных наук и не ищет спасения в безлюдных горах.
Интересная попытка разъяснить отношение Чжуан-цзы к идейным течениям его времени содержится в 15-й главе его книги, где выделены пять категорий ученых мужей: "мужи горных ущелий", ушедшие от мира из презрения к нему; "мужи, упорядочивающие мир", всякого рода реформаторы и моралисты; "придворные мужи", держащие бразды правления; "мужи рек и морей", проводящие дни в праздности вдали от людей; "мужи аскетических упражнений", взыскующие вечной жизни. "Но правда мира, – говорится в заключение, – в том, чтобы быть возвышенным без горделивых дум, воспитывать себя, не думая о гуманности и справедливости, править, не имея заслуг и славы, пребывать в праздности, не скрываясь на реках и морях, жить долго без аскетических упражнений, обо всем забыть и всем обладать, быть безыскусным и не ведать пределов…"
Очевидно, цель Чжуан-цзы состоит не в том, чтобы выбрать тот или иной "принцип", а в том, чтобы преодолеть ограниченность всякого принципа и всякой точки зрения. Хотя, к примеру, влияние Ян Чжу заметно в некоторых главах "смешанной" части книги Чжуан-цзы, последнему чужд гедонизм и теоретические подсчеты выгод и убытков в жизни. Он требует неизмеримо большего: лелеять жизнь посредством "отрешения от жизни". Хотя Чжуан-цзы восхищен аскетическим подвигом отшельников, он не признает необходимости порывать с миром, и даже служба не помеха его мудрости. Одним словом, позиция Чжуан-цзы есть последовательное разоблачение всякой видимости, объективированной формы, всякой попытки универсализации частного опыта, всякой аргументации, опирающейся на логико-грамматические категории или исторические прецеденты. В этом суть даосской критики мысли – критики принципиально умеренной, так сказать профилактической. Чжуан-цзы предстает как бы маргинальной фигурой основных линий китайской культуры: идеологии служилой элиты, "малой мифологии" фольклора, религии бессмертия со всеми ее магико-оккультными аксессуарами. Это не значит, конечно, что он не может оказаться в известном смысле центральной фигурой китайской трациции в целом. Но с Чжуан-цзы нужно быть настороже и не судить о нем по тому, что лежит у него на поверхности. Чжуан-цзы шутит, когда он серьезен, и серьезен, когда шутит. Жизненный идеал Чжуан-цзы – полная "бесполезность" и неуловимость для тенет мирской жизни, где бы ни находиться в мире. Чжуан-цзы не верит ни в химеры интеллекта, ни в бунт против разума. Он ищет скрытые родники, питающие жизнь духа, и говорит о том, чтобы жить не для других и не для себя, а для чего-то в нас, что бесконечно нас превосходит. Он учит не "образу жизни", а освобождению от какого бы то ни было образа жизни. Он требует абсолютной неприметности жизни, которая оказывается равнозначной ее вездесущности.
В литературе давно стало избитым штампом сталкивать героического мыслителя с его "жестоким веком". Наследие Чжуан-цзы заставляет вновь задуматься над этой привычной коллизией. В эпоху неприкрытого государственного террора и краха идеологии "свободных философов", когда лицемерие и цинизм стали принципом государственной политики, а самоликвидация мысли и духовное рабство казались неизбежным исходом размышления, даосский мыслитель сумел без мелодраматического пафоса встать на защиту независимости и свободы духа и найти оправдание им там, где кончаются рационально обоснуемые истины. Чжуан-цзы – свидетель глубочайшего кризиса доверия к человеку в том отношении, что истина, по его убеждению, лежит "вне человеческих понятий" и Путь истинный – выше путей человеческих. Но это значит лишь, что человеку уготовлена несравненно более великая участь, чем то может быть постигнуто мыслью, ограничивающей бесконечность жизни в конечных понятиях. Чжуан-цзы сравнивает нормы культуры с постоялыми дворами на пути к истине. Мудрые люди могут остановиться в них на ночлег, но не задерживаются там. Наутро они снова пускаются в странствие по неведомым дорогам беспредельных пространств. Но послушаем самого Чжуан-цзы:
Хуэй Ши сказал Чжуан-цзы: "У меня есть большое дерево. Люди зовут его цзюй. Его ствол так искривлен, что к нему не привесить отвес. Его ветви так извилисты, что к ним не приладить угольник. Оно стоит у дороги, но плотники не смотрят на него. Таковы и ваши речи: велики, да нет от них проку, оттого люди и не внемлют им".
Чжуан-цзы сказал: "Не доводилось ли вам видеть, как выслеживает добычу дикая кошка? Она ползет, готовая каждый миг броситься направо и налево, вверх и вниз, но вдруг попадает в ловушку и гибнет в силках. А вот як: огромен, как заволокшая небо туча, но при своих размерах не может поймать даже мыши. Ну, а вы говорите, что от вашего дерева пользы нет. Почему бы вам не посадить его в Деревне, которой нет нигде, в пустыне Беспредельной шири, и не блуждать вокруг него в недеянии, не находить под ним отдохновение в приятных мечтаниях? Там его не срубит топор и ничто не причинит ему урона. Когда не находят пользы, откуда взяться заботам?"
Философия Чжуан-цзы – приглашение к путешествию вовне себя и все же к себе, к самому удивительному и все же самому естественному для человека путешествию.
ПРОЛОГ
Начальная сцена из главы "О равновесии вещей"
Цзыци из Наньго сидит, облокотившись на столик; дышит, внимая небесам, и вид у него такой, словно он отрешился от себя. Яньчэн Янь почтительно стоит рядом.
Яньчэн Янь: Что это? Тело сделалось подобным сохлому дереву, а сердце – остывшему пеплу. Вы, сидящий ныне предо мной, – не тот, кого я видел здесь раньше!
Цзыци: Ты хорошо сказал, Янь! Нынче я похоронил себя. Понимаешь ли ты, что это такое? Ты, верно, слышал флейту человека, но не слыхал еще флейты земли. И если даже ты внимал флейте земли, ты не слыхал еще флейты неба.
Яньчэн Янь: Позвольте расспросить об этом.
Цзыци: Огромный ком выдыхает воздух, зовущийся ветром. В покое пребывает он. Иной же раз приходит в движение, и тогда вся тьма отверстий откликается ему. Разве не слышал ты его громоподобного пения? Вздымающиеся гребни гор, дупла исполинских деревьев в сотню обхватов – как нос, рот и уши, как горлышко сосуда, как винная чаша, как ступка, как омут, как лужа. Когда ветер наполняет их, они и воют, и ревут, и кричат, и плачут, и стонут, и лают. Что впереди зазвучит, откликнется вослед. При слабом ветре гармония малая, при сильном ветре – гармония великая. Но стихнет вихрь, и все отверстия замолкают. Разве не так раскачиваются и поют под ветром деревья?
Яньчэн Янь: Значит флейта земли – лишь вся тьма отверстий. Флейта человека – полая бамбуковая трубка. Но что же такое флейта неба?
Цзыци: Десять тысяч разных голосов! Кто же это такой, кто позволяет им быть такими, каковы они есть, и петь так, как им поется?
Яньчэн Янь (обращаясь к себе): Веселье и гнев, печаль и радость, надежды и раскаянье, перемены и неизменность, благородные замыслы и низкие поступки – как музыка, исторгаемая из пустоты, как грибы, возникающие из испарений, как день и ночь, сменяющие друг друга перед нами. И неведомо, откуда все это? Но да будет так! Не от него ли то, что и днем и ночью с нами? Как будто бы есть подлинный господин, но нигде не различить его примет. Делам его нельзя не довериться, но нельзя узреть образ его!