Лекции по философии литературы - Григорий Амелин страница 6.

Шрифт
Фон

Четыре эпизода - полет мухи, данный с математической точностью, нелепая и прекрасная пляска бокалов и рождение и смерть человека. Таков зачин. (Вся жизнь пронизана числами, расчерчена, просчитана, математически выверена, чтобы потом нашлось место… чуду. Вы помните бунт героя "Записок из подполья" Достоевского против того, что дважды два - четыре. Он считает это нелепостью: "Господи боже, да какое мне дело до законов природы и арифметики, когда мне почему-нибудь эти законы и дважды два четыре не нравятся?" Но если подпольный человек экзистенциально восстает против законов природы и противоестественного счетоводства, Амели их попросту игнорирует. И это, опять же, очень философская позиция - быть не за или против чего-либо, а просто быть другим, иным, выходить в другое измерение. Надо, чтобы, как сказал бы Герцен, - "иная быль отстоялась в прозрачную думу").

Титры идут на фоне дурашливых детских игр Амели. И вообще вся ее жизнь потом будет одной большой головокружительной игрой, которую она сама себе придумает. В ее семье царит маниакальный порядок, чистота, холод взаимоотношений и, разумеется, дикая скука. Амели очень хочется, чтобы отец приласкал ее, но он прикасается к ней раз в месяц во время медосмотра. И тогда ее сердце ликует и бьется, как барабан, а отец считает, что у нее порок сердца. Поэтому в школу она не ходит. Зажатая между айсбергом и неврастеничкой, как называет закадровый голос отца и мать героини, Амели находит себе приют в мире фантазий. После смерти матери (на нее падает с Нотр-Дам де Пари туристка из Квебека, решившая свести счеты с жизнью) отец все более уединяется. Она продолжает мечтать. Став взрослой, уезжает и устраивается официанткой в "Двух мельницах" на Монмартре.

И ее, как дотитровую муху, не замечает никто. Она, как говорит голос от автора, ничем не выделяется среди коллег и посетителей. (Она еще не знает, что вскоре ее жизнь круто изменится.) Неправда - она выделяется всем: в кино Амели замечает детали, которые не видит никто и больше, чем на экран, смотрит в кинозале на лица; у нее нет своего парня (попробовала - не понравилось), вместо этого (маленькие радости!) она любит опустить руку в мешок с зерном, разламывать чайной ложечкой корочку крем-брюле и печь блинчики на воде. 30 августа по телевидению новость - погибла принцесса Диана. Амели от неожиданности роняет колпачок от духов - ее взгляд на экран вперед, движение колпачка (вместе с камерой) - назад. В ванной на полу колпачок откалывает керамическую плитку. За ней тайник, в котором - коробка с детскими игрушками сорокалетней давности. Амели, как заправский детектив, находит владельца коробки и возвращает ему его реликвию (любовь и желание помочь всему человечеству охватывает ее после этого целиком).

Нино - ее вторая половинка, сходит с ума на той же частоте. Молодой человек шарит под будкой мгновенной фотографии и, собирая неудачные разорванные снимки, складывает их заново и вклеивает в альбом (до этого он коллекционировал фото со следами ног на мокром цементе и магнитофонные записи странных смехов). Нино теряет альбом, Амели находит. В альбоме встречаются снимки одного и того же человека с пустыми глазами. Зачем фотографироваться по всему городу, чтобы потом рвать фото? Какой-то ритуал. Загадка. И Амели осеняет - этот человек уже мертв и боится, что его забудут! Фотографиями он напоминает о себе. В конце выясняется, что таинственный покойник - просто-напросто мастер, который чинит уличные фотоаппараты, но это не имеет отношения к делу, потому что ее дело - это фантазия.

Напротив ее дома живет Стеклянный человек, у которого хрупчайшие кости. Он 20 лет никуда не выходит. Единственное занятие - копии "Завтрака гребцов" Ренуара (в год по картине все эти годы). "Труднее всего писать лица, - говорит он, - иногда мне кажется, что они меняют выражения лица за моей спиной". Особенно не удается - девушка со стаканом воды. Амели, в этот момент тоже со стаканом воды: "Может быть, она не такая, как они?" Они оба играют на этой идентификации. И это то, что я бы назвал "чтением по себе". Стеклянный человек - рисуя, Амели - глядя, герои пропускают грудной клеткой картину Ренуара, читают и понимают через себя.

Именно поэтому Стеклянный человек и не может дорисовать картину и каждый раз начинает все сызнова. Он не копирует Ренуара, а себя Ренуаром изменяет. Он, как и Пруст, не может остановиться, так как ориентирован на процесс, а не на результат. Художник говорит Амели позднее: она слишком любит стратагемы, а на самом деле просто трусит. Вот почему мне так трудно ее нарисовать. Он же вдохновляет ее на последний решительный шаг в сторону Нино ("Иди к нему!").

И здесь я бы хотел ввести один принцип, чрезвычайно важный для разговора о поэзии, - принцип избыточности. В "Египетской марке" Мандельштама есть такой эпизод: ""Кто же даст моим детям булочку с маслом?"-сказал Мервис и сделал рукой движение, как бы выковыривающее масло, и в птичьем воздухе портновской квартиры Парноку привиделось не только сливочное масло "звездочка", гофрированное слезящимися лепестками, но даже пучки редиски" (II, 468). Редиска не просто профанирует возвышенно-поэтический образ розы с росой на лепестках. Своей абсолютной излишностью и немотивированностью редиска являет собой сам принцип поэтической мысли. "Нам союзно лишь то, что избыточно", - настаивает Мандельштам. Что это значит? Неужели не ведает, что творит? Нет, избыток - закон тяготения самого поэтического мира. Что нам союзно? "Нам" - конечно, поэтам, но не только, этот афоризм можно взять расширительно. Причина поэзии, как и всякого произведения искусства, - только в ней самой. Нет ни одной причины для того, чтобы взять - и нарисовать яблоки. Есть все причины для того, чтобы их съесть (или не есть, если я их не люблю). То есть есть все причины для того, чтобы использовать их, употребить, утилизовать. А художник останавливается и - вот этот момент остановки и есть момент редукции - яблоки зарисовывает. Он видит в яблоках что-то, что принципиально невыводимо извне, из контекста, из включенности яблок в привычную для нас картину мира. (Какая разница между камнем, который просто лежит на берегу моря, и тем же камнем, который я подобрал и, принеся домой, поставил на полочку? Ведь это тот же камень. Что изменилось?)

В большинстве случаев судьбу поэта можно проследить с точностью до дня. Но что такое точность дня перед великолепной неточностью ночи? Брюсов, лучший после Сологуба переводчик Верлена, жестоко ошибался, полагая, что вне жизненного фона, обстоятельств и условий написания того или иного стихотворения, его поэзия в принципе остается непонятной.

Принимающиеся за жизнь Верлена очаровательнейшим образом уподобляются бельгийским тюремным врачам Семалю и Флемениксу с их унизительным осмотром поэта на предмет его лирических связей с Рембо. Жизнеописание - вещь неблагодарная. Во-первых, потому что "истинное в человеке - прежде всего то, что он скрывает", а во-вторых, биография мстит глухотой к собственно поэтической стороне дела.

Остается верить только голосу, ибо сам феномен поэзии невыводим и не сводим к жизни Верлена ("Мы только с голоса поймем, что там царапалось, боролось…"). Из Чистопрудных трудов многочисленных биографов и историков литературы решительно невозможно понять: каким образом из этого кромешного существования "проклятого поэта" может рождаться такой порядок и такая гармония? Как из экзистенциальной зауми абсента и Латинского квартала является эта первозданная чистота и детская ясность стиха? Творчество не вгоняется в лузу индивидуальной жизни и истории.

В самой встрече Верлена и Рембо - двух горизонтов, захваченных одной далью, - что-то доисторическое, первобытное, нечеловеческое (сам Верлен - ликантроп, то есть уверен, что превращается в волка; это чувствует применительно к себе и Рембо). Когда в назначенный день и час, в середине сентября 1871 года, Верлен вместе с Шарлем Кро отправился встречать Артюра Рембо на Страсбургский вокзал, они симптоматично разминулись. Ангел тьмы, Шекспир-дитя, ясновидец, автор "Пьяного корабля", и сам пьяный корабль. Поль видел в нем своего духовного близнеца: "…Я весь твой, весь ты - знай это!" Верлен и Рембо - божественное кровосмешение Поэзии. Став наставником похитителя небесного огня, он сам оказался в подмастерьях.

Но абсолютная поэзия, соблазнившая его в Рембо, на жизненную поверку оказалась провалом.

Их отношения - сплошная катастрофа, третье искушение Христа, сапоги всмятку. Поэзия Рембо соотносится с его жизненным обликом, как пушкинский "Пророк" - с личностью Ноздрева.

Они походят на русских мальчиков, сбежавших из какого-то ненаписанного романа Достоевского - та же задушевная кабатчина, садизм и страсть к саморазрушению. Но что значит вся эта достоевщина, с безумной опрометчивостью чувств и неразрешимостью мысли? Невыносимость истины какого-то открывшегося черного солнца. Очарованность им. Невозможность глядеть и невозможность отвести взгляд, отраженный светом бытия…

Это ведь противоестественно, не нормально, совершенно излишне (вот нужное нам слово!) рисовать яблоки - вместо того, чтобы их есть. Ни к чему писать о любви - вместо того, чтобы любить. Зачем? Этот акт абсолютно излишен, избыточен. Но как говорил Валери: мыслить, это значит преувеличивать (penser, c’est exagérer). В этих избыточных актах и событиях нашей жизни совершается что-то, без чего жизнь вообще теряет смысл. И причина этих актов - только в них самих. Они абсолютно самочинны, самозванны. Именно поэтому Кант говорил о красоте как целесообразности без цели. Ведь натюрморт с яблоками - не удвоение реальности, не отражение ее, а раскрытие реальности яблок посредством изображения.

Ваша оценка очень важна

0
Шрифт
Фон

Помогите Вашим друзьям узнать о библиотеке