Александре Чакс, Олафе Стумбрс, Оярс Вациетис, Улдис Берзиныи, Янис Рокпелнис, Юрис Кунносс, Майра Асаре, Андра Манфелде – наиболее яркие латышские поэты XX века, представляющие богатый спектр латвийской поэзии – от языческого эпоса до христианской лирики. Помимо переводов, выполненных добрым десятком переводчиков (некоторые, опубликованные еще в Советском Союзе, давно стали классикой), их стихи опосредованно известны русскому читателю благодаря влиянию, оказанному ими на современную русскую поэзию Латвии – от поэтов круга легендарного "Родника" до группы "Орбита".
Содержание:
Александрс Чакс 1
Олафс Стумбрс 2
Оярс Вациетис 3
Улдис Берзиньш 4
Янис Рокпелнис 6
Юрис Куннос 8
Майра Асаре 12
Андра Манфелде 13
Берега дождя
Современная поэзия латышей: Выбор Сергея Морейно
Александрс Чакс
Aleksandrs Čaks
(1904–1950)
В русских переводах – Александр Чак. Первый латышский поэт европейского масштаба. Вернее, европейский поэт, писавший на латышском языке. Если заменить в его стихах Ригу на, скажем, Прагу, ничего не случится. Приняв историческую схему, согласно которой Возрождение вернуло в обиход церквей и анштальтов живые языки, по аналогии можем сказать, что Чак заставил латышскую поэзию говорить нормальной человеческой речью. А заодно научил ее петь, смеяться и плакать. Единственный подлинно большой латышский поэт, востребованный в Латвии русскоязычными. Символ есенинской чистой поэзии, культуры Латвии, ее золотого века.
Мороженое
Мороженое, мороженое!
Как часто в трамвае
ехал я без билета,
лишь бы только купить тебя!Мороженое,
твои вафли
расцветают на всех углах города
за карманную мелочь,
твои вафли,
волшебно-желтые,
как чайные розы в бульварных витринах,
твои вафли,
алые, как кровь,
пунцовые,
как дамские губы и ночные сигналы авто.Мороженое,
наилучшие перышки
я продал ради тебя,
самые редкие марки
с тиграми, пестрыми, как афиша,
жирафами длинными, тонкими, как радиобашни.Мороженое,
твой холод, возбуждающий, как эфир,
я чувствовал
острее,
чем страх или губы девушек,
ты,
указатель возраста моей души,
вместе с тобой
я учился любить
всю жизнь и ее тоску.
Современная девушка
Я встретил ее
на узенькой улочке,
в темноте,
где кошки шныряли
и пахло помойкой.А рядом на улице
дудел лимузин,
катясь к перекрестку,
как будто
играла губная гармошка.И я повел ее – в парк -
на фильм о ковбоях.У нее
был элегантный плащ
и ноги хорошей формы.Сидя с ней рядом,
я вдыхал слабый запах
резеды
и гадал,
кем бы она могла быть: -
парикмахершей,
кассиршей в какой-нибудь бакалее?..Трещал аппарат.
Тьма пахла хвойным экстрактом,
и она рассказала,
что любит орехи,
иногда папироску, секс,
что видела виноград лишь за стеклом витрины,
и что не знает,
для чего она живет.В дивертисменте
после третьего номера
она призналась,
что я у нее буду, должно быть, четвертый любовник.В час ночи
у нее
в комнатенке
мы ели виноград
и начали целоваться.В два
я уже славил Бога
за то,
что он создал Еву.
Продавщица
В красивейший магазин на бульваре
Зашел, чтобы выбрать носки.Мне их подавала
барышня среднего роста
овальными ноготками, блестящими, как маслины.И руки,
сортировавшие пачки,
пахли патентованным мылом
и какими-то духами среднего достатка.Пожалуй, чуть великоват
был вырез платья,
ибо она была из тех,
что после четвертой рюмки
доканчивают сигарету партнера,
рассказывают армянские анекдоты
и целуются при свете.Я, нагнувшись, шепнул ей:
"Сегодня вечером в десять
в Жокей-клубе,
десятый столик от двери".
– Да, – сказала она
и взяла за носки
на двадцать сантимов меньше.
Улица Марияс
О, улица Марияс,
монополия
еврейских пройдох
и ночных мотыльков -
дай, я восславлю тебя
в куплетах долгих и ладных,
как шеи жирафов.Улица Марияс -
бессовестная торговка -
при луне и при солнце
ты продаешь и скупаешь
все,
начиная с отбросов
и кончая божественной человеческой плотью.О, я знаю,
что в теле твоем дрожащем
есть что-то от нашего века -
душе моей – коже змеиной -
до боли родное;
полна звериной тревоги,
ты бьешься, как лошадь в схватках,
как язык пса,
которому жарко.О, улица Марияс!
Еврейка
В вагоне
жарком, как калорифер,
напротив
меня
сидела – еврейка.Ее глаза
были влажны,
как два блестящих каштана,
а бедра
под юбочкой,
короткой, как день декабря,
перемалывали мое сердце.Она широко улыбалась -
мне, гою,
и зубы ее пылали,
как буквы,
из которых сложена фраза:
– Я страстная женщина.Закон своих дедов
она преступила
легко,
как порог,
как плевок на асфальте.Я
сел с нею рядом
и взял
в ладони
под душистым пальто
ее руку,
цветущую,
как тюльпан.И моя нога
прилипла к ее колену,
словно марка к конверту,
словно к телу хвостик мочала.Уже проклюнулось утро
из огромного яйца ночи,
когда мы оставили тихо
небольшую гостиницу.
Прощание с окраинами
Окраины, с мной повсюду вы.
Я пью до дна хмельную вашу брагу,
И мне за это мягкий шелк листвы
Стирает с губ оставшуюся влагу.Я ухожу, и пусть речной песок
Присыплет золотом мой след в полях бурьяна,
Едва лишь вечер, важен и высок,
Откроет совам глаз сквозные раны.Я не грущу – так сильно я устал.
Вот только у забора на колени
В последний раз упал и целовал
Я золотые слезы на поленьях.
Две вариации
1
Рига.
Ночь.
Желтки фонарей плавали в лужах.
Дождь
пересчитывал вишни в окрестных садах,
выстукивая на листьях фокстрот
и швыряя косточки в воду каналов.Даль
чернела окном,
укутанным плотной тканью.Что же мне делать
в такую ночь,
когда надевают галоши?Скрести душе подбородок,
играть клавиры на нервах?
Как устриц, глотать тоску?И я пошел
на Московскую улицу,
в бар, где толкутся жулики и проститутки, -
грустить.
Лампы Осрама -
янтарно-желтые серьги -
качались над моей головой.Мороженое, тая
оранжевым яблоком,
расплывалось
на блюдечке из хрусталя,
как вытекший глаз.Где-то вакхически
выла цитра.Ночь
сжала овальный бар
в объятиях свистящего черного шелка.Ближайшая липа
уронила свой лист
на мой одинокий столик.Я, взяв его в руки,
целовал долго-долго:
потому, что было у меня взамен
ничьих губ.Губ?
Почему же я должен
целовать только губы?Почему не могу
целовать
этот столик,
прохладный и чистый, как девичий рот;
стену,
ту самую стену,
над которой нависла
женская туша,
белая, как перетопленный жир?Ах, зачем губкам девушек
отдана
монополия
на мой закипающий рот!Должно быть, затем,
чтобы я здесь сидел,
один на один
с неизбывной тоской,
и слагал эти странные строфы
о себе,
которому нравятся
губы девушек больше всего на свете.
2
Рига.
Ночь.
Пробило
двенадцать.Оранжевые лилии фонарей
внезапно увяли.
Тьма
окутала лужи
черным блестящим шелком.Как же мне встретить утро?
Есть сливы,
пощипывать вату воспоминаний,
танго
выстучать на зубах,
из блюдец лакать тоску?И я пошел
в сомнительный бар,
где не было вощеного пола,
где толпились воры и потаскушки, -
грустить.За столик
в углу
уселся,
как причетник, постен и сух.В бокале
передо мной
отцветало пиво
оранжевой пеной,
но губы мои
были пустыми и жадными,
как береста.Зачем же я
здесь сижу?За окнами
взмахом крыла
налетало время,
когда девушки ждут
жалящих поцелуев,
прикосновений рук,
что помогут им снять башмаки,
расстегнуть на боку платье;
и стянутые чулки,
как брошенную змеиную кожу,
раскидать по углам.Зачем же я
здесь сижу?Что я – схоронил свою мать?
Или меня предал друг, и я плачу?Чак, что ты прячешь?..
Почему
ты не можешь
свою сверлящую, жгучую боль
и печаль
выкричать всем,
как сирена с утеса?Встань
и скажи,
сколь невыносимы
для тебя эти пары,
скользящие мимо,
извиваясь с болезненным жаром,
словно, танцуя, они бы хотели раздеться;
что тебе уже некуда деться -
скажи, что свет этот алый
колет глаза твои
острым кинжалом -
скажи!Что,
молчишь,
тебе страшно?..