Мы оттого теперь у Гомеля,
Что на поляне в полнолунье
Своей души не экономили
В пластунском деле накануне.Жить и сгорать у всех в обычае,
Но жизнь тогда лишь обессмертишь,
Когда ей к свету и величию
Своею жертвой путь прочертишь.
Ненависть к врагу - во имя любви к Родине. Именно в этом состояла в годы войны высшая человечность.
Именем жизни клянемся -
мстить, истребляя жестоко,
И ненавидеть клянемся
именем нашей любви, -
писал в декабре сорок первого Алексей Сурков ("В смертном ознобе под ветром трепещет осина…").
Я стреляю - и нет справедливости
Справедливее пули моей!
(М. Светлов. "Итальянец")
Но важно и то, о чем еще в первые, самые трудные и ожесточенные месяцы войны писал Михаил Гершензон в стихотворении "Рыжик", обращенном к сыну погибшего на войне фашистского солдата:
Твой отец был убийцей. И что же?
Он к тебе не вернется вовек,
Вырастай на него непохожим,
Рыжий маленький человек.
Не это ли чувство продиктовало и Борису Богаткову написанные буквально перед последним боем (из которого он не вернулся), проникнутые высоким гуманизмом и интернационализмом строки:
Звучит "Сурок". Летит орбитой вальса
Бетховена невянущая медь.
Стреляй наверняка. Но постарайся
Бетховенскую песню не задеть.
Закон подлинно высокой, социалистической человечности выражен и в "Балладе о черством куске" Владимира Лифшица, и в стихотворении Леонида Вышеславского "Вступаем в немецкое село":
Пускай борьба до бесконечности
мне злом испытывает душу -
нигде закона человечности
в борьбе за правду не нарушу.Детей не брошу ради мщения
в дыру колодезя сырую…
Не потому ль в конце сражения
я здесь победу торжествую?!
Противоречивость жизни на стыках мира и войны обусловливала поразительную, порой парадоксальную несочетаемость частей художественной структуры, их, казалось бы, невозможное - и все же в условиях войны вполне реальное - единство. В "Пулковском меридиане" В. Инбер "роскошь зимы, ее великолепья и щедрóты", которым так радовался бы человек в условиях нормальной, мирной жизни, становятся бедствием для жителей осажденного врагом Ленинграда. А коли так - меняется и их эстетическая оценка и функция. "Кристальные просторы, хрусталь садов и серебро воды", - к чему все это "в городе, в котором больных и мертвых множатся ряды"?! Здесь, в этих условиях подобные красóты воспринимаются как кощунство, - "закрыть бы их! Закрыть, как зеркалá в дому, куда недавно смерть вошла". Даже красота заката веет в поэме Инбер "лютой нежностью". Эпитет "лютый" мы издавна привыкли воспринимать в совсем ином контексте, рождающем совсем иные ассоциации: "лютый враг", "лютая злоба", "лютая ненависть"… И вдруг - "лютая нежность"! Поразительное словосочетание; сколько подспудной горечи, не рассказанных жизненных драм вмещает оно…
В поэтической структуре фронтовых стихов вообще тесно сплетены высокое - и бытовое, повседневное. С одной стороны - "завалящая пила", что "так-то ладно, так-то складно" пошла в руках у Теркина (А. Твардовский); с другой -
О, древнее орудие земное,
Лопата, верная сестра земли…
(О. Берггольц)
С одной -
Война… совсем не фейерверк,
А просто - трудная работа,
Когда - черна от пота - вверх
Скользит по пахоте пехота…
(М. Кульчицкий);
с другой -
В те дни исчез, отхлынул быт. И смело
В свои права вступило Бытие.
(О. Берггольц)
Высокое и "низкое": испытания, требующие наивысшего напряжения человеческого духа, заставляющие вспомнить те, что запечатлены в древних мифах ("про девушек, библейскими гвоздями распятых на райкомовских дверях", напишет в те дни С. Наровчатов), - и повседневность этих испытаний, дни и ночи войны ("А война была четыре года. Долгая была война". - Б. Слуцкий), суровый реализм и высокая романтика - все это живет в военной поэзии, все связано, как было связано в самой жизни тех лет.
Вглядимся в самые, казалось бы, "прозаичные", обыденные из стихов войны - не о подвиге в его высшем, мгновенном озарении, а именно о суровом, каждодневном труде войны, ее буднях. Полемика с ложной романтикой, с иллюзорностью довоенных представлений в них налицо, - но означало ли это отход от всякой романтики, подавление бытия - бытом? Нет, перегрызенная военнопленным гайка (из уже упоминавшегося стихотворения Г. Люшнина) - не только бытовая реалия: она вырастает до символа нашей духовной стойкости, бессмертия нашего дела. И то "болото" (из одноименного стихотворения С. Аракчеева), в котором "от застоя дохла мошкара" и даже мины "не хотели рваться" - настолько оно отвратительно, - тоже зарисовано не только для зримости пейзажа: пребывание в нем становится мерой стойкости: "…если б не было за ним Берлина, мы б ни за что туда не забрели".
Нужно, однако, помнить: переход от предвоенных - книжно-романтических - представлений о войне к ее суровой реальности оказался нелегким. Для поэтов это был разрыв не только со старыми представлениями о войне, но и со старым арсеналом образных средств, облюбованных и не раз опробованных при привычном, "априорном" решении темы.
Война перечеркнула довоенные романтические представления о ней, оказалась совсем не такой, какой казалась. Но, вспоминая сегодня те дни, С. Наровчатов скажет с высоты времени,
Что ни главнее, ни важнее
Уже не будет в сотню лет,
Чем эта мокрая траншея,
Чем этот серенький рассвет.
Мокрая траншея… Серенький рассвет… Как далеко это от проносящихся со свистом всадников и вертящихся пропеллерами сабель из довоенных представлений о войне, воплощенных в начале последнего дошедшего до нас стихотворения М. Кульчицкого - "Мечтатель, фантазер, лентяй-завистник!..". И как близко к той реальной войне, которая - повторим еще раз слова Кульчицкого, продолжающие то же стихотворение, - "совсем не фейерверк, а просто трудная работа"; а главное - близко к подлинной жизни, к высокой, не книжной бытийности…
Я шел к тебе сквозь крошево атак,
Сквозь хлябь болот, путей разбитых
месиво,
Сквозь свет ночей,
….. сквозь дни в сплошном бреду.
И если мне порой бывает весело,
То только оттого,
Что я - иду.
(Николай Панченко. "Из дневника солдата")
Крошево, хлябь, месиво - что говорить, "невеселые" слова! Но здесь, в этом контексте, они оттеняют радость наступления, счастье освобождения родной земли…
Переход от мира к войне был не только переходом от книжных представлений о ней к суровой реальности. Это было - в полном смысле слова - смешение мира, вздыбленного войной, "перетряска" всех прошлых представлений не только о войне, но и о жизни в целом. Легко ли привыкнуть к тому, что во время боя даже "солнце в огне пожара чадило, как головня" (П. Железнов. "На подступах к Москве"). Меняются местами, вступают в неожиданные сочетания внутри художественной структуры война - и мир, земля - и небо, солнце над головой - и головешки от костра, труд оратая - и ратника.
Но труд и на войне оставался трудом, пусть другим по характеру, по цели, и все же - прежде всего - трудом, работой. Трудом пехотинца, роющего окоп, и артиллериста, тянущего по грязи пушку; трудом сапера, военного строителя, шофера… Это трудовое начало показано в военной поэзии ярко и многообразно: то - в момент наивысшего подвига водителя, везущего снаряды и попадающего под обстрел вражеского самолета (П. Шубин. "Шофер"); то - в своей бытовой повседневности, как в стихотворении А. Гитовича о солдате, дни и ночи корчующем пни на болоте, чтобы "одно к одному по болоту легли настила тяжелые бревна" и "на запад бойцов повела его фронтовая дорога", или как в стихотворении Николая Новоселова "На пути к победе":
Лицо застилает пóтом.
Дорога домой длинна:
Вгрызается в грунт пехота,
Ворочает глину рота
Четвертую ночь без сна.
Такая у нас работа -
Война…
Это стихотворение датировано 1942 годом, оно принадлежит ленинградцу. А в 1945-м дальневосточник Петр Комаров написал о бойцах, пришедших с Запада на Восток, чтоб разгромить империалистическую Японию:
Бездонные топи. Озера, болота -
Зеленая, желтая, рыжая мгла.
Здесь даже лететь никому неохота.
А как же пехота все это прошла?..
Что это: быт или бытие? Кажется, какое там "бытие", - сплошная проза… Но вспомним еще раз С. Аракчеева ("Болото"): "И если б не было за ним Берлина, мы б ни за что туда не забрели…" Подчеркнуто приземленные детали озаряются высокой целью, и это переводит их в иной, высший план.
Едва ли не ярче всего оба стилистических "потока" - "высокий" и "низкий", бытийный и бытовой - скрещиваются в замечательном стихотворении Смелякова "Судья" (1942). "Высокая" стилистика ("он все узнáет оком зорким") сливается в стихотворении с земными, живыми подробностями - "теплой сырой землей", которую зажимает в костенеющей руке сраженный пулей "суровый мальчик из Москвы". Именно взаимопроникновение этих двух начал и сообщает стихотворению такую душевность, теплоту. "Горсть тяжелая земли" перерастает в "горсть отвоеванной России", которую умирающий, "уходя в страну иную, …захотел на память взять", и эта горсть в день Страшного суда "будет самой высшей мерой, какою мерить нас могли".