8
Могу ли я осмелиться указать на ещё одну, последнюю черту моей натуры, которая в общении с людьми причиняет мне немалые затруднения? Мне присуща совершенно жуткая впечатлительность инстинкта чистоплотности, так что близость или - что я говорю? - сокровеннейшее, "потроха" всякой души я воспринимаю физиологически - обоняю... В этой впечатлительности - мои психологические усики, которыми я ощупываю и овладеваю всякою тайной: сколь много скрытой грязи на дне иных душ, взявшейся, быть может, из дурной крови, но замаскированной побелкой воспитания, мне становится известно едва ли не при первом же соприкосновении. Если мои наблюдения верны, то такие противопоказанные моей чистоплотности натуры в свою очередь ощущают "усики" моего отвращения: от этого они не начинают пахнуть лучше... Как я себя постоянно приучал - крайняя чистота в отношении себя есть для меня сама предпосылка существования, я погибаю в нечистых условиях, - я как будто постоянно плаваю, купаюсь и плескаюсь в воде, в какой-то совершенно прозрачной и сверкающей стихии. Это делает общение с людьми настоящим испытанием моего терпения: моя гуманность заключается не в том, чтобы сочувствовать человеку, каков он есть, а в том, чтобы выдерживать то, что я его чувствую... Моя гуманность есть постоянное самопреодоление. - Но мне нужно одиночество, я хочу сказать, исцеление, возвращение к себе, дыхание свободного, лёгкого, играющего воздуха... Весь мой Заратустра есть дифирамб одиночеству, или, если меня поняли, чистоте... К счастью, не простецкой чистоте. - У кого есть глаза для красок, тот назовёт его алмазным. - Отвращение к человеку, к "отребью" всегда было величайшей опасностью для меня... Хотите послушать слова, в которых Заратустра говорит об освобождении от отвращения?
Что же случилось со мною? Как избавился я от отвращения? Кто омолодил мой взор? Как взлетел я на высоту, где никакое отребье не сидит уже у источника?
Разве не самое отвращение моё создало мне крылья и силы, предчувствующие источник? Поистине, я должен был взлететь в самую высь, чтобы вновь найти родник радости!
О, я нашёл его, братья мои! Здесь, на самой высоте, бьёт для меня родник радости! И есть жизнь, от которой не пьёт отребье вместе с вами!
Слишком стремительно течёшь ты для меня, источник радости! И часто вновь опустошаешь ты кубок, желая наполнить его.
Ещё должен я научиться более скромно приближаться к тебе: слишком сильно стремится навстречу тебе моё сердце -
Моё сердце, где горит моё лето, короткое, знойное, грустное и чрезмерно блаженное, - как жаждет моё лето-сердце твоей прохлады!
Миновала медлительная печаль моей весны! Миновала злоба моих снежных хлопьев в июне! Летом сделался я всецело и полуднем лета!
Летом на самой высоте, с холодными источниками и блаженной тишиною; о, придите, друзья мои, чтобы тишина стала ещё блаженней!
Ибо это наша высь и наша родина; слишком высоко и недоступно живём мы здесь для всех нечистых и их жажды.
Бросьте же, друзья, свой чистый взор в родник моей радости! Разве помутится он? Он засмеётся в ответ вам своею чистотою.
На дереве будущего вьём мы гнездо своё; орлы должны в своих клювах приносить пищу нам, одиноким!
Поистине, не ту пищу, которую могли бы вкушать и нечистые! Им почудилось бы, что они пожирают огонь, и они спалили бы себе глотки.
Поистине, мы не готовим здесь жилища для нечистых! Ледяной пещерой было бы счастье наше для их тел и духа!
И, подобно могучим ветрам, хотим мы жить над ними, соседи орлам, соседи снегу, соседи солнцу: так живут могучие ветры.
И, подобно ветру, хочу я однажды ещё подуть среди них и своим духом отнять дыхание их духа: так хочет моё будущее.
Действительно, могучий ветер Заратустра для всех низин; и такой совет даёт он своим врагам и всем, кто плюёт и харкает: "Остерегайтесь харкать против ветра!"...
Почему я так умён
1
Почему я в чём-то знаю больше? Почему я вообще так умён? Я никогда не задумывался над вопросами, которые и вопросами-то назвать нельзя, - я не растрачивал себя. - Собственно религиозные затруднения, например, по личному опыту мне не знакомы. От меня совершенно ускользнуло, как я мог бы быть "грешным". Точно так же у меня нет надёжного критерия для того, что такое угрызение совести: по тому, что об этом можно услышать, угрызение совести не представляется мне чем-то достойным внимания... Я не хотел бы отказываться от поступка после его совершения, я предпочёл бы совершенно исключить дурной исход и последствия из вопроса о ценности. При дурном исходе слишком легко потерять верный взгляд на то, что сделано; угрызение совести представляется мне своего рода "злым взглядом". Чтить тем выше нечто неудавшееся как раз потому, что оно не удалось, - скорее уж это в правилах моей морали. - "Бог", "бессмертие души", "спасение", "потустороннее" - сплошь понятия, которым я никогда не дарил ни внимания, ни времени, даже ребёнком, - быть может, я никогда не был достаточно ребёнком для этого? - Я знаю атеизм отнюдь не как результат, ещё меньше как событие: он подразумевается у меня инстинктивно. Я слишком любопытен, слишком неочевиден, слишком азартен, чтобы позволить себе ответ, грубый, как кулак. Бог и есть грубый, как кулак, ответ, неделикатность по отношению к нам, мыслителям, - в сущности, даже просто грубый, как кулак, запрет для нас: нечего вам думать!.. Гораздо больше интересует меня вопрос, от которого "спасение человечества" зависит больше, чем от какого-нибудь теологического курьёза: вопрос питания. Для обиходного употребления можно сформулировать его так: "как должен питаться именно ты, чтобы достигнуть своего максимума силы, virtu в ренессансном стиле, добродетели, не содержащей моралина?" - Мой опыт в этом вопросе из рук вон плох; я изумлён, что так поздно внял этому вопросу, так поздно научился из этих опытов "уму-разуму". Только совершенная негодность нашего немецкого образования - его "идеализм" - объясняет мне до некоторой степени, почему именно здесь я оказался до святости отсталым. Это "образование", которое наперёд учит терять из виду реальности, чтобы гоняться за исключительно проблематичными, так называемыми "идеальными" целями, например за "классическим образованием", - как будто это не заранее обречённая затея соединять в одном понятии "классическое" и "немецкое"! Более того, это забавляет - представьте себе "классически образованного" жителя Лейпцига! - В самом деле, до самых зрелых лет я питался исключительно плохо - моралистически выражаясь: "безлично", "бескорыстно", "самоотверженно", - на благо поваров и прочих братьев во Христе. Из-за лейпцигской кухни одновременно с моими первыми штудиями Шопенгауэра (1865) я, например, совершенно серьёзно отрицал свою "волю к жизни". В целях недостаточного питания ещё и испортить желудок - эту проблему названная кухня решает, как мне показалось, на редкость удачно. (Говорят, 1866 год привнёс сюда перемены). Но если вообще говорить о немецкой кухне - чего только нет у неё на совести! Суп перед трапезой (ещё в венецианских поваренных книгах XVI века это называлось alla tedesca); разваренное мясо, жирно и мучнисто приготовленные овощи; мучное, которое выродилось в пресс-папье! Если прибавить к этому ещё прямо-таки скотскую потребность в питье после еды старых и вовсе не одних только старых немцев, то понятно и происхождение немецкого духа - из расстроенного кишечника... Немецкий дух есть несварение, он ни с чем не справляется. - Но и английская диета, которая по сравнению с немецкой и даже французской кухней есть нечто вроде "возвращения к природе", а именно - к каннибализму, глубоко противна моему собственному инстинкту; мне кажется, что она даёт духу тяжёлые ноги - ноги англичанок... Лучшая кухня - кухня Пьемонта. - Спиртные напитки мне вредны; стакана вина или пива в день вполне достаточно, чтобы сделать мне из жизни "юдоль скорби", - в Мюнхене живут мои антиподы. Даже если я поздновато это понял, на опыте я знал это с младых ногтей. Мальчиком я думал, что потребление вина, как и курение табака, вначале есть только vanitas молодых людей, позднее - дурная привычка. Может быть, в этом кислом суждении повинно и наумбургское вино. Чтобы верить, что вино просветляет, для этого я должен быть христианином, то есть верить в то, что именно для меня является абсурдом. Довольно странно, что при этой крайней разлаживаемости от малых, сильно разбавленных доз алкоголя, я становлюсь почти моряком, когда дело идёт о крепких дозах. Ещё мальчиком я проявлял в этом свою смелость. Написать, а потом ещё и переписать за одну ночную вахту длинное сочинение на латыни, с честолюбием в слоге, стремящемся подражать в строгости и сжатости моему образцу Саллюстию, и потягивать за латынью грог самого тяжёлого калибра - это, уже в бытность мою учеником почтенной Шульпфорты, вовсе не противоречило моей физиологии, а возможно, и физиологии Саллюстия, хотя и было не в правилах почтенной Шульпфорты...