…Все, что потом сломает, искалечит, извеет жизни героев этого почти непридуманного романа; все, что могло спасти их от расстрельной пули, от смертельного голода, от лагерных нар, от злорадного хамства и изощренного глумления; все, что могло удержать страну от сползания в нынешнюю пропасть, - все решалось в тот воистину роковой для России и сопредельных ей стран, всех тогдашних и нынешних поколений - год тысяча девятьсот семнадцатый. И каждый день того судьболомного года подобен был жребию, написанному на 365 бумажках. Там были и спасительные для России номера.
Герои сих страниц пытались вытащить их из морской фуражки…
Бумаги мои - архивные выписки, визитные карточки, газетные вырезки, старинные фото - разложены на широком столе в высоком доме, что стоит над морем. Над тем самым заливом, вода которого солонела от крови моих героев, - Рижским заливом; волны его смыкались над их горящими кораблями; порой и тела их выносил прибой на этот широкий пляж, столь безмятежный летом и столь суровый - в снежных застругах - зимой.
Едва перо мое касается бумаги, едва разойдется оно строка за строкой, как за окном тихо-потиху подымается ветер, чем дольше письмо, тем сильнее шквал, и вот он уже бушует, охает, бьется в окна так, что стекла хрустят.
Брошу ручку - и шторм затихает. Отчего так? Может быть, выводя имена людей, живших здесь и отдававших душу среди этих дюн и сосен, этих волн и этих стен, я тревожу их тени, и все они с ветром слетаются под окна и шумят, бьются, воют, тщаться поправить перо мое, подсказать, надоумить… "Не так все это было, не так…" Или: "Обо мне не забудь, меня помяни…"
А может, это воздушные всполохи залпов долетают с Ирбен, с Моонзунда?…
Но ведь и они же, герои мои, слышали эти зимние взвои. И они же видели эту подбитую ветром меркло-красную полоску заката над морем. И бежит она от них ко мне, к нам, будто телеграфная лента с аппарата Юза, будто магнитная пленка со старой бобины… Прочитать бы. Услышать…
Принтограмма № 1
"…Я полагал, что свободен от каких-либо обязательств перед женщинами воюющей с Россией державы.
Каждое утро я просыпался с одной и той же мыслью: "Арестуют меня или нет?" Иногда она возникала в другой форме: "Расстреляют или нет?" Впрочем, я прекрасно осознавал, что шпионаж в военное время карается расстрелом, и потому отвечал себе честно: "Конечно, расстреляют".
Мысль эта возникала по нескольку раз на дню, иногда в самый неподходящий момент - перед столом начальника чертежного бюро или в постели с очередной фрёйлен из цветочного магазина (кафе, библиотеки, госпиталя кармелиток). Трудно свыкнуться с подобной мыслью в двадцать лет, и я старательно пытался взять от жизни все, что она могла предложить мне в моем положении. Впрочем, в деньгах я почти не нуждался, хотя и работал простым чертежником в судопроектной фирме. Деньги я получал исправно по другим каналам, что составляло только часть моего жалованья как агента русской морской разведки.
Не буду входить в подробности, как я попал на эту службу. Скажу только, что жребий мой определили три обстоятельства: свободное владение немецким языком, всосанное с материнским молоком (поскольку моя мать - рижская немка; отец же - столбовой дворянин Петербургской губернии); столь же - природная склонность моя к авантюрам и приключениям; наконец, прискорбный случай - кузен-ровесник Отто Гест умер в нашей староладожской усадьбе от врожденного порока сердца предвоенным летом. У него было германское подданство, но последние три года, после смерти своей матери, растившей его без отца (грех юных лет), Отто жил у нас в Старой Ладоге, отъезжал в Берлин на учебу в университет. Схоронили его на нашем сельском кладбище, а когда я повез его документы на регистрацию в полицейский участок… Вот тут-то через некоторое время я и получил столь необычное предложение. Не от полицейского пристава, разумеется, а по возвращении в Морской корпус. Я принял его не колеблясь, поскольку исходило оно от человека в морском мундире и целью имело благо родного флота. То есть это была служба тайного морского агента в тылу готовившейся к нападению Германии.
За две недели до начала войны я выехал в Кенигсберг с бумагами несчастного Отто. Кроме его паспорта, в моем саквояже лежали диплом, выданный инженеру Гесту, который кузен привез, чтобы порадовать маменьку, и белый билет, освобождающий его от военной службы даже в военное время по причине больного сердца.
Вскоре стараниями неведомого мне ходатая я был определен на службу чертежником в судопроектную фирму от верфи "Шихау". Знания, полученные в Морском корпусе, позволили мне без труда справляться с черчением корабельных механизмов, не составляющих, кстати говоря, особых боевых секретов. Задание по линии нашей морской разведки было еще проще - вживаться. И я вживался…"
Санкт-Петербург. Январь 1992 года
Стою в холле Военно-морской академии и спрашиваю, словно уличный телерепортер, у вбегающих и сбегающих по мраморным ступеням офицеров:
- Скажите, кто такой адмирал Непенин?
- Спросите в строевой части! - отмахнулся черноусый капитан 3-го ранга.
Навстречу ему седовласый капитан 1-го ранга с командирской "лодочкой" на черной тужурке. Северянин.
- Адмирал Непенин? Кажется, с первой флотилии.
Спрашиваю подполковника с погонами морского летчика:
- Вы знаете, кто такой адмирал Непенин?
- Нет.
- А вы? - спрашиваю его спутника.
- Первый раз слышу.
Безо всякой надежды обращаюсь к белесому, как соломенный сноп, старшему лейтенанту:
- Вы слыхали об адмирале Непенине?
Старший лейтенант в мучительном припоминанье:
- Где-то читал… Что-то вроде русского адмирала Канариса, только в первую мировую войну. Слишком много знал, за что и был застрелен германским агентом в Финляндии.
Браво, старший лейтенант!
Глава первая
СВАТОВСТВО АДМИРАЛА
Адриан Иванович Непенин впервые венчался сорока пяти лет от роду со вдовой старшего офицера крейсера "Паллада" Ольгой Васильевной Романовой. Что подвигло на этот решительный шаг его, человека, всегда отшучивавшегося от нападок близких за свое затянувшееся безбрачие тем, что он, как и вице-адмирал Нахимов, будет хранить верность только одной стихии - морской; и еще - словами Чехова: в квартире порядочного человека-де, как и на военном корабле, не должно быть ничего лишнего - тряпок, кастрюль, женщин?… Что подвигло его стать не только мужем, но и отчимом маленькой Люси, которая, ревнуя его к памяти отца и к маме, долгое время звала его не иначе как "этот гадкий Непенин"?
Тоска ли по нежному уюту супружеской опочивальни, настывшая за тридцать лет походно-скитальческой жизни? (О, эти безрадостные ночлеги сначала в ротных дортуарах Морского корпуса, потом в каютах, гостиничных номерах, казенных квартирах…) Или стрела Амура и в самом деле пробила броню его сердца, в которую заковал он ретивое, после краха самой пылкой, самой искренней юношеской любви, когда так беспощадно и житейски пошло дочь севастопольского градоначальника отвергла руку худородного и небогатого мичмана?
Нянюшкиными ли молитвами, жизнелюбием младости, крепостью ли духа псковских ушкуйников, но только не поднял мичман Непенин револьвер к виску в ту томительную южную ночь, а, подобно лермонтовским героям, искавшим забвение сердечных неудач под пулями кавказских горцев, бросился, как в омут головой, в Тихий океан, на корабли Сибирской флотилии, только-только осваивавшие этот край земли, полный всех чудес и пороков Востока, край, чья столица посягнула владеть Востоком на широком просторе меж берегов Страны восходящего солнца, Страны утренней свежести, Поднебесной империи и удалой казацкой вольницы, докатившейся по Амуру и Уссурийску до откатов великого океана, ставшей там сторожевыми заставами от Посьета до Авачи. А вскоре и пули, чей смертный посвист столь целебен для ран сердечных, не заставили себя ждать. Да и не пули даже, а снаряды, начиненные гремучей ядовитой шимозой, полетели над непенинской головой на порт-артурских рейдах. В кануны же бранных лет - что перед японской, что перед германской - усмиряли плоть женщины-удачи. И было их немало - китаянки и россиянки, чухонки и татарки, цыганки и польки, дамы света и полусвета. Циновки "пагод свиданий" и шелка меблированных комнат; гейши и хористки, белошвейки и баронессы, эмансипированные курсистки и взбалмошные барыньки - весь этот пестрый декамерон приморских городков к сорока годам моряцкой жизни не радовал его ничуть и даже пугал призраком одинокой старости.
Неужели и в самом деле понадобилось двадцать лет, прежде чем там, под сводами главного ревельского храма, повторилось то самое таинственное сердцекружение, от которого потом так долго и все-таки безуспешно отрекался он все эти годы? Да, пожалуй что так оно и было.
В тот день на Вышгороде в храме Александра Невского отпевали экипаж злосчастной "Паллады". Ревель, Гельсингфорс, Петроград, весь флот Балтийского моря, да что флот, вся Россия была потрясена мгновенной гибелью шестисот с лишним человек.
27 сентября 1914 года эсминец "Новик" получил приказание встретить и отконвоировать крейсера "Палладу" и "Баяны", возвращавшиеся в Ревель из дозора.