Протоиерей Василий Зеньковский точно подметил, что "в этой невозможности выйти за пределы самого себя, в поразительной скованности его духа границами личных исканий – ключ к его духовной эволюции"27. Певец свободы и творчества оказался невольником собственных рациональных построений. Тот, кто объявлял творчество последней религиозной реальностью, сам потерялся средь миражей собственного субъективизма. И тот, кто претендовал на создание "универсального христианства", сам как будто не дорос до конфессии.
При этом весьма существенно, что именно Бердяев был одним из составителей и авторов знаменитых "Вех" – сборника статьей "О русской интеллигенции", написанных в 1909–1910 годах.
Опыт Первой русской революции обнажил многие глубинные изъяны мироощущения русской интеллигенции. "Веховцы" (Н. Бердяев, С. Булгаков, М. Гершензон, С. Франк, П. Струве и др.) сделали попытку поставить диагноз духовному заболеванию этой части русского общества и облекли свой пафос в призывы к покаянию. Учитывая почти фанатическое самоуважение интеллигенции и непопулярность любой критики в ее адрес, а также времена почти повальной либеральной разнузданности, поступок "веховцев" был актом чрезвычайного интеллектуального и гражданского мужества.
"Веховцы" – и в первую очередь Н. Бердяев и С. Булгаков (тогда еще мирянин) – указывали на гибельность интеллигентского утопизма и атеизма, упрекали интеллигенцию в потере "национального лица", в разрыве с общенациональной жизнью и Церковью.
Бердяев обличал ее и в измене творческим началам жизни: "Интересы распределения и уравнения в сознании и чувствах русской интеллигенции всегда доминировали над интересами производства и творчества… Интеллигенция всегда охотно принимала идеологию, в которой центральное место отводилось проблеме распределения и равенства, а все творчество было в загоне… К идеологии же, которая в центр ставит творчество и ценности, она относилась подозрительно, с заранее составленным волевым решением отвергнуть и изобличить… Боюсь, что и самые метафизические и самые мистические учения будут у нас… приспособлены для домашнего обихода"28.
Кажется, ничего из этих высказываний Бердяева (да и вообще из "Вех") не было включено в интеллигентский катехизис. Зато в него вошло все, что было у Н. Бердяева нецерковным, все, что можно было приспособить у него к "домашнему обиходу", и, наконец, все, в чем он сам так и не вырвался из круга тех интеллигентских представлений эпохи религиозного ренессанса, которые он сам столь красноречиво разоблачал и обличал.
В. Розанов: порок или добродетель?
Та "обыденщина", против которой восставал Бердяев, тот "лавочник", который, как он считает, дальше от гибели в представлении Церкви, чем "поэт" и "философ", странным образом дополняются в интеллигентском сознании утверждением В. Розанова: "Порок живописен, а добродетель так тускла". "Смотрите, – пишет он, – злодеяния льются, как свободная песнь, а добродетельная жизнь тянется, как панихида… Как хорош "Ад" Данте и как кисло его "Чистилище"… Человек искренен в пороке и неискренен в добродетели"29.
Удивительно, с какой легкостью это приобрело в сознании определенного круга интеллигенции контуры намеренной художественной установки: "добродетель" стала достоянием "лавочников", а "живописный порок" – творческой чертой философов и художников.
Однако если можно согласиться с утверждением мыслителя об искренности человека, впадающего в порок (что говорит лишь о сомнительности человеческой искренности как таковой), то как быть с "неискренней добродетелью", являющей собой противоречие в определении?
Да и какую, собственно, "тусклую" добродетель имел в виду Розанов? Так ли уж тускла и пресна добродетель великих праотцев – Авраама, Исаака, Иакова? Или Иосифа Прекрасного? Или Моисея? Или праведного Иова? Царя Давида? Или, наконец, Самого Господа и Его Матери? Или апостола Петра? Апостола Иоанна? Апостола Павла? Христианских мучеников, исповедников, страстотерпцев? Святителей, юродивых, преподобных и просто праведников? Да разве не живописны и не художественны добродетельные Петруша Гринев, князь Мышкин, Алеша Карамазов, лесковский протопоп Туберозов?.. Или – добродетель побеждающего, о котором в Откровении Дух говорит церквам: побеждающему дам вкушать от древа жизни, которое посреди рая Божия …. побеждающий не потерпит вреда от второй смерти…побеждающему дам вкушать сокровенную манну, и дам ему белый камень и на камне написанное новое имя, которого никто не знает, кроме того, кто получает (Откр. 2, 7,11,17)?
Явно здесь какая-то досадная подмена, аберрация: очевидно, Розанов имел в виду нечто иное, некую иную "добродетель", некое, быть может, ходячее морализаторство, показное, фальшивое благочестие, по сути – фарисейство, то есть не лик, а личину, лживую скорлупу, безжизненную маску.
Однако это розановское mot может быть понято и совсем иначе: художнику, в силу его собственного духовного несовершенства, куда труднее изобразить причастную Истине добродетель, чем порок, который тайно и явно оплетает падшее человеческое существо: О, злое мое произволение, егоже и скоти безсловеснии не творят!.. Да како уже возмогу отпущения просити горьким и злым моим и лукавым деянием, в няже впадаю по вся дни и нощи и на всяк час? (Молитва по прочтении канона Ангелу-Хранителю.)
Пределом же неописуемости является Сам Бог. Все дерзновенные попытки Его описания, предпринятые в современных романах, закономерно оканчиваются творческим провалом, манифестацией пошлости горделивого человеческого существа…
Впрочем, Розанову принадлежит и другой афоризм, заимствованный им у Мережковского: "Пошло то, что пошло"30.
…В. Розанов, как и Вл. Соловьев, умер по-христиански. Священник Павел Флоренский, который был с ним рядом в дни его прощания с миром, свидетельствует, что он покаялся во многих своих антицерковных сочинениях и причастился.
Во время болезни, которая предваряла кончину мыслителя, у него было навязчивое бредовое состояние: ему повсюду мерещилась какая-то гнилая сырость. Ему казались сырыми воздух, одежда, постель, в которой он лежал, – он мучился, пытаясь отыскать хоть какое-то "сухое местечко".
Поскольку бред своеобразно выражает болезненные внутренние состояния, можно высказать догадку, что такого "сухого места" он не мог отыскать прежде всего во всем, что он когда-либо сочинил: все это было насквозь пропитано его чувственным отношением к миру, опознаваемым как некая "метафизическая влажность", в отличие от аскетичной сухости Духа, Которого он искал и обрел в свои последние дни.
М. Булгаков: Бог или диавол?
О том, что "порок живописен", современное искусство вспоминает куда чаще, чем о какой-либо добродетели. Особое влияние в этом плане оказал на советскую ментальность М. Булгаков с его "Мастером и Маргаритой". Пышный бал у сатаны, творящего в мире дела справедливости, карающего совдеповских продажных чиновников и стукачей, поразил воображение советского интеллигента. Хотя и написанный не без авторской любви, Иешуа Га-Ноцри, что-то невнятно бормочущий себе под нос про то, что, мол, ученики все переврали, произвел куда меньшее впечатление, каждый раз вызывая своим появлением на страницах нечто вроде досады: гораздо интереснее следить за безнаказанными и остроумными хулиганствами "мессира" и его свиты. При этом сам "мессир" выступал благодетелем обиженных, заступником оскорбленных, покровителем влюбленных и самой любви. Статус его в профанном сознании, несомненно, повышается еще и благодаря тому, что он вполне на дружеской ноге мог беседовать и с тем, кого М. Булгаков выдает нам за Сына Божиего.
Итак, все при "мессире": он побеждает время и пространство, он имеет секрет вечной молодости, обладает экстрасенсорными талантами, он эрудирован, остроумен, щедр… Если бы люди вокруг него были бы получше, не исключено, что он мог бы быть филантропом. И – главное – он покровитель творчества. Это ведь у него, в его царстве, "рукописи не горят". Для обезбоженного интеллигентского сознания просто нет никаких причин, почему бы, собственно, такому симпатяге не отдать на попечение свою душу.
Удивительно, что "прогрессивная" интеллигенция приняла "Мастера и Маргариту" как откровение – на веру. И сейчас, когда Евангелие не является чем-то недоступным, можно столкнуться с тем, что евангельские события цитируются по булгаковскому роману как первоисточнику. А уж мысль о том, что ученики все переврали, стала общим местом интеллигентского катехизиса. Подлинность образа булгаковского сатаны не вызывает сомнений. И, к сожалению, "Краткая повесть об антихристе" Вл. Соловьева так и не послужила предостережением, несмотря на несомненное сходство его "спиритуалиста и филантропа" с Боландом.
На этом, пожалуй, можно закончить беглый обзор тех идей, которые легли в основу мифологии, пронизывающей представления о творчестве как советской (антисоветской), так и постсоветской интеллигенции. Необходимо при этом подчеркнуть, что именно эти мифологемы подменяют в обезбоженном интеллигентском сознании православное отношение к творчеству: они воспринимаются как подлинно христианские, непререкаемые и самодостаточные.
Возникновение, а также широкое их распространение еще раз свидетельствуют о глубинном непонимании либеральной интеллигенцией Церкви, если не о разрыве с ней. Последствия этого с очевидностью сказываются в современной культуре, усвоившей все мифы русского религиозного ренессанса о творчестве и творце.