Пауль и не пытался вытащить нож из своей руки. Темнота в помещении, казалось, породила внутри него еще более густой мрак, который так же проникал из глазного нерва в зрачок, как темнота внешняя проходит сквозь сетчатку. Мрак был внутри и снаружи. Он не знал, открыты ли его глаза или закрыты. Боль в руке казалась звенящей, будто кровь, ударяя в сталь, давала металлический отзвук.
Несколькими часами позже Пауль очнулся - с перевязанной рукой, на диване, в комнате еврея - хозяина шинка, - чтобы тотчас же уснуть снова.
Через несколько дней он уехал из Жмеринки. Листовки исчезли. Все случившееся представлялось ему теперь сном, и он даже начал сомневаться - действительно ли рану ему нанес Безбородко. Тот тоже словно испарился.
И все же это событие лишило его той уверенности, в которой он пребывал прежде. Война длилась уже третий год. Кто может сказать, страх или совесть побудили Пауля Бернгейма отказаться от столь легкой службы и записаться добровольцем на фронт? Казалось, что смерть, пройдя вечером по бараку так близко от него, подарила ему ощущение своей красной, черной и страшной сладости и пробудила в Пауле страстную тоску по ней. Он не заботился больше о своих друзьях, их газетах, речах. Он дезертировал из их лагеря, как однажды дезертировал к ним.
Так уж многогранен и неуловим человек.
IV
Итак, Пауль Бернгейм отправился на фронт.
Пасмурным прохладным ноябрьским днем - лившийся с неба дождь смешивался с туманом, поднимавшимся с земли, - Бернгейм прибыл на поле боя.
Он был теперь лейтенантом N-ского пехотного полка, который в течение нескольких недель занимал позиции в южной части Восточного фронта. "Повезло тебе! - сказали ему офицеры. - Полк как раз перебрасывают на самый спокойный из фронтов. Явись ты чуть раньше - искал бы нас в Альпах, в ущельях!" Пауль предпочел бы найти свой полк в Альпах, где смерть была ближе к дому, чем на Востоке. То, что Восточный фронт можно было назвать "идиллическим местом", входило в некоторое противоречие с принятым им решением записаться в пехоту, чтобы окончательно отделить свою прежнюю жизнь от грядущей. Теперь он жаждал сильных переживаний, больших опасностей, суровых невзгод. Следовало, говорил он себе, так воспользоваться этим счастливым и редким состоянием безоглядной решимости, чтобы оно стало наконец постоянным. Он опасался, что состояние это пройдет, не принеся ощутимых плодов. Это свойство и раньше было присуще Паулю, оно кидало его то в историю искусств, то в Англию, то в кавалерию, то в пацифизм. Подобно тому, как раньше хотел он быть совершенным англосаксом, так теперь стремился стать совершенным пехотинцем.
Однако об этих тайных побуждениях сам он едва догадывался. Они были упрятаны под густым и тяжелым, как ноябрьский день, мрачным и туманным равнодушием. Уже несколько часов сидел он один в купе второго класса. Другой пассажир, проехав с ним два часа, давно сошел. Хотя вечер еще не наступил, в полусумраке уже мерцала засаленная лампа; желтая и маслянистая, она напоминала Паулю светильники у могил в день поминовения всех святых. Иногда он протирал рукавом запотевшее оконное стекло, желая убедиться, что поезд действительно движется. За окном виднелась серая пелена ноябрьского дождя над местностью, еще тыловой, но уже переходившей в прифронтовую полосу, а за этой пеленой - деревушки, покинутые и разрушенные хутора, женщины в платках, смуглые евреи в длинных одеяниях, желтое жнивье и желтые извилистые улицы, мерцающая сквозь дождь черная грязь, уцелевшие и сломанные телеграфные столбы, брошенные и наполовину потонувшие в нечистотах полевые кухни, марширующие обозные, бурые бараки, рельсы и полустанки, на каждом из которых поезд останавливался. Он, впрочем, нередко останавливался и между станциями, будто сам медлил, приближаясь к полю битвы, и пользовался любой возможностью постоять подольше, чтобы дождаться перемирия.
Так абсурдна была эта мысль, и так велик был страх Пауля приехать на войну слишком поздно, что он снова и снова думал о том, что мир уже не за горами и что он может оказаться в ужасном положении - вернуться к мирной жизни таким, каким был раньше, нисколько не изменившись, с навязчивым воспоминанием о постыдном эпизоде с казаком. Ему было настоятельно необходимо, чтобы война продлилась по меньшей мере лет пять. Он предвидел, каким беспомощным и растерянным вступит в мирную жизнь, вернется в свой дом, к матери, в банк, к слугам и служащим. Вспомнив, что еще совсем недавно он писал пламенные протесты и выступал против войны, Пауль не смог понять смысла прошедших лет. Непостижимые, они простирались позади ужасной и загадочной истории с Никитой. Этот человек угрожал ему, ранил его, одержал над ним верх и исчез. И далее - ничего. Все так, но этот человек, возможно, знает обо мне больше, знает обо мне все - больше, чем я сам. Он держит мою жизнь в своих руках; он может меня уничтожить - а я не вижу его, он исчез навсегда. Однако, утешал себя Пауль, пока я на войне, жизнь моя - в моих собственных руках. Каждое мгновение я могу умереть. Впрочем, если украинец что-то и знает, я буду все отрицать. Я стану героем, и мне поверят. Возможно, кто-то из моих прежних друзей и товарищей предал меня. Я буду все отрицать. Нет никаких доказательств. Нет ни одной статьи, написанной моим почерком; я все печатал на машинке под чужим именем. И в конце концов, все это не имеет значения.
Когда поезд останавливался, Пауля утешала упрямая, монотонная мелодия дождя, который с одинаковым терпением и мягкой настойчивостью поливал пространство на сотни миль вокруг и, казалось, смывал расстояния и делал одинаковыми пейзажи за окном. Мир состоял уже не из гор, долин и городов, а только лишь из ноября. И в этом свинцовом равнодушии тонули на время заботы Пауля. Он ощущал свое единство с какой-нибудь беззащитной былинкой на полях, отданных дождю, с мельчайшим, ничтожнейшим, безжизненным предметом - соломинкой, например, - которая покорно лежала там и дожидалась конца, полная блаженства, - насколько, впрочем, она была способна это блаженство ощутить. Ручей мог подхватить ее и унести с собой, сапог - растоптать.
Так Пауль впервые воспринял войну и, как миллионы участвующих в ней мужчин, испытал благородное равнодушие человека, который слепо вверил себя слепому року. Я, вероятно, погибну, думал он со сладкой отрадой. А когда наступил вечер и за окном поднялась стена мрака, а внутри вагона тусклый свет загорелся ярче, он показался себе на мгновение убийцей, убийцей в освещенном свечами склепе. Далеко позади остались заботы и радости, страхи и упования жизни. Он бежал от всего. Такому беглецу, как он, жизнь не давала более умиротворяющей цели, более надежного убежища, чем фронт и смерть.
Он вспомнил о завещании, которое написал незадолго до отъезда. В случае его смерти все оставалось матери и лишь ничтожная часть - брату, которого отец даже не упомянул в своем завещании. Мысль о Теодоре Пауль быстро отогнал, ему не хотелось вспоминать о брате. Хотя он добровольно и даже с охотой шел на смерть, его охватила мимолетная зависть к младшему брату, который уверенно шагал под защитой своей юности, спокойно жил до войны, переживет, несомненно, ее окончание и увидит лучшие времена. Он этого не заслуживает! - сказал себе Пауль. И снова отдался блаженству предчувствия смерти.
Пребывая в таком настроении, он преувеличивал богатство, продолжительность и полноту прожитой жизни. Эта же преувеличенность порождала в нем самодовольство. Я был богат, говорил он себе, молод, красив, здоров. Я обладал женщинами, познал любовь, повидал мир. Я могу спокойно умереть. Вдруг ему вспомнился Никита. Мне следовало, подумал он, пойти на фронт раньше. Нечего было примыкать к пацифистам. Теперь я иду на смерть не добровольно, меня туда гонят. И поделом мне.
Чем дольше длилась ночь, тем становилось холодней. Пауль попытался погасить лампу. Хотелось спокойно полежать в темноте, представить себя в могиле. Хорошо лежать в катящемся гробу и въехать в нем прямо на тот свет. Лампа не гасла, словно Вечный Свет она горела во спасение его души. Сон не приходил. Пауль попытался замерзшими пальцами записать что-то в блокноте. Письмо проясняет мысли, думал он. Однако не смог вывести на бумаге ни одной фразы и стал чертить на белом листке бессмысленные узоры, как раньше во время церковных служб. Ему вспоминались товарищи школьных лет. Он сумел нарисовать одно, потом другое лицо; так он изобразил весь класс, школьные парты, учителей.
За этим занятием и прошла ночь.
На следующее утро дождь превратился в мелкий град, и застывшие капли стучали в окно с нежным металлическим звоном.
Поезд подошел к последней железнодорожной станции. Это и был край света. Здесь начиналась узкоколейка с конной тягой, которая вела прямо к командному пункту полка.
Пауль приехал вместе с несколькими солдатами, возвращавшимися из побывки на открытой платформе. Будто сквозь толстую стену, он слышал их пение, сопровождавшееся отдаленной барабанной дробью. Ветра и колючего града Пауль почти не чувствовал. Он увидел первых раненых, под руку с санитарами ковылявших в белых повязках по длинной дороге, и кровавые следы, которые они оставляли на черной рыхлой земле и мягкой вязкой желтой глине. Бернгейм стоял на перекрестке в шинели с поднятым воротником - руки в карманах, взгляд неподвижно застыл на идущих к боевым позициям солдатах, на слепящей белизне бинтов, на лаковом блеске крови, на заскорузлой серости шинелей, на черной дорожной грязи. Выстрелы стали отчетливее, солдаты продолжали петь; новый день опускался навстречу сумеркам.