Зайцев Борис Константинович - Золотой узор

Шрифт
Фон

БОРИС ЗАЙЦЕВ

роман

ПРАГА

I

Юность у меня была приятная и легкая. Еще в Риге, где училась я в гимназии, меня девочки звали удачницей. Не со злости, нет. У меня с ними добрые были отношения. Отличалась я смешливостью, весельем, безошибочно подсказывала. Но и сама преуспевала - без усилий.

Вспоминаю Ригу с удовольствием. Я жила там у тетушки. Меня мало стесняли. По утрам бегала в Ломоносовскую гимназию, в тоненьких туфельках, платье коричневом с черным передником, встречалась со студентами из Политехникума, перемигивалась с ними. Красивой я не была. Всетаки Бог не обидел. Помню себя так: глаза серо-зеленые, пышные волосы, не весьма аккуратные, светлые: тепловатая кожа - с отливом к золоту - и сама я довольно высокая, сложена стройно, и ноги хорошие: это наверно.

Приятельниц у меня было немало. Кроме гимназии ходили мы и по театрам, и друг к другу, и на вечеринки со студентами. Я помню, как катались на коньках, - легко меня тогда носили ноги - как весной, в экзамены, бродили мы по старой Риге, и по набережной Двины, где корабли далеких странствий колыхаются у пристаней, пахнет смолой, канаты свернуты, торговки на ближайшем рынке с овощами возятся, и тяжко башнями взирает крепость. Мир казался так далек, просторен! И в закатном, дымно-розовеющем и с нежной прозеленью небе так дальнее и невозможное переплетались. Восемнадцатилетними своими ножками мы могли бы улететь куда угодно.

Раз мне студент в такие сумерки разглядывал ладонь.

- Вы родились под знаком ветра. Ветер - это покровитель ваш. И яблонька цветущая.

Он был в меня слегка влюблен, что я и одобряла. Но про ветер, яблоньку мало тогда поняла. И - прыснула. Он мне руку поцеловал, серьезно на меня взглянул.

- Потом поверите.

Некую нежность я к нему чувствовала, и должна сознаться, что у взморья, майским утром, сидя на корме рыбацкой лодки ( мы и по заливу иногда катались) - даже с ним поцеловалась.

Я, пожалуй, изменяла этим, несколько, другому, чуть не с детства другу моему, Маркуше, обучавшемуся тогда в Москве. Но, каюсь, угрызений у меня не было. Ну, поцеловалась и поцеловалась. Так, минута выдалась. Солнце пригрело. Молода была.

Кончила я гимназию, поплакала, с подругами прощаясь, распростилась с тетей, у которой провела годы учения - и в Москву укатила к отцу.

Отец раньше служил в глуши, а теперь управлял огромным заводом, на окраине Москвы. Человек еще не старый, бодрый, жизнелюб великий - из помещичьей семьи. И скучал, на заводе своем сидючи. Любил деревню и охоту, лошадей, хозяйство, а завод, на самом деле, ведь унылейшая вещь.

- Труд - проклятие человека, - говорил он. За обедом, незаметно, выпивал рюмку за рюмочкой.

Мы жили в одноэтажном особняке, у самого завода, и проклятый этот завод - на нем гвозди выделывали, рельсы латали - вечно гремел и пылил, и дымил под боком. Сидишь на террасе - она в маленький сад выходила - вдруг рядом за забором паровозик свистнет, потащит, пятясь задом, какие-то вагоны, обдаст дымом молоденькие тополя в саду, и весь наш дом дрогнет. А отец, коренастый, плотный, на балконе сидит, пьет свое пиво.

- Труд - проклятие человека.

Я устроилась в двух своих комнатах отлично: у меня все было чисто, все в порядке, я всегда в хорошем духе подымалась, кофе пила сладкий и разыгрывала на рояле разные вещицы. Еще в Риге, у тетушки, я петь пробовала, и находили - голос у меня порядочный, не сильный, но приятный. Я себе пою по утрам, отец в Правлении, а завод стучит- громыхает, в двенадцать гудок, рабочие расходятся, в два опять на работу, изо дня в день, изо дня в день. А мой Чайковский, или Шуман, Глинка!

По воскресеньям Маркуша приезжал из Петровского-Разумовского. С этим Маркушей мы еще детьми росли, в деревне - он как бы воспитанник отца моего был, сын его давнишнего приятеля. Теперь же оказался мой Маркуша юношей нескладным, крупным, с бородою, пробивавшейся из подбородка, и с румянцем ярким - к загорелому его лицу шел зеленый околыш фуражки студенческой. Руки у него огромные, но добрые: земледельческие. Он и был крестьянский сын.

Первый раз как увидел, он меня смутился. Покраснел. А я нисколько. Я его поцеловала дружески, но и с приятностью. От него пахло крепким, свежим юношей.

Что-то простое, честное в нем я почувствовала.

- Ты так похорошела… и нарядная какая стала.

Я его еще раз обняла.

- Маркушка, слушай, я учиться петь хочу серьезно.

Он на меня поглядел радостно, сияющими глазами.

- Ты, Наташа, так уж… ты все можешь… я уверен…все сумеешь.

Помню, я закружилась на одной ножке - не оттого, чтобы такая жажда у меня была стать именно певицей, - просто жизнь и радость во мне протрубили.

Отец меня одобрил. Он сам пение любил, и мы даже дуэтом пели с ним "Не искушай меня без нужды".

И я стала брать уроки пения, а потом и в консерваторию поступила. Маркел же мой, Маркуша, так и остался моим cavaliere servente.

Скоро я перебралась в Газетный, где тогда консерваторские квартиры были. Учреждение довольно странное! Жили там певицы, музыкантши - все учащиеся в консерватории. В роде пансиона или интерната. Сразу, в коридоре же чувствовалось, что дело неладно: справа в номере пели, слева гамму разыгрывали, а подальше - упражнения на скрипке. Боже мой, дом музыкальных сумасшедших! В гостиной начальница, или метрдотельша, спрашивала посетителя, кого ему угодно вызвать. И в приемной этой, с затхлым воздухом, мебелью кретоновой поношенной, с канарейками, белыми занавесками, нередко поджидал меня Маркуша, не зная, куда руки деть, как поглядеть и что сказать. Девицы наши шмыгали по коридору, фыркали, но непременно за стеной кто-нибудь, что-нибудь разыгрывал.

Главнейших посетителей у меня здесь было двое: Маркуша - приходил по средам, всегда все путал. " Ты, Наташа, ну уж ты, конечно… я вот, знаешь ли, тебе книгу принес…" и смотрел на меня как на существо высшее. Я с ним бывала ласкова, смеялась тоже. Кажется, и не дразнила.

Отец являлся тоже часто, вымытый, приглаженный, в хорошо сшитом костюме, с конфетами. Целовал меня, целовал ручки барышням моим, анекдоты рассказывал, и с субботы на воскресенье звал к себе, на завод, с ночевкой.

- Счастливая ты, - говорила мне подруга Нилова, маленькая, худая, с огромным ртом, нечищеными зубами и сопрано резким: - у тебя отец…ну, знаешь, я в такого бы отца прямо могла влюбиться.

Нилова, положим, и всегда влюблялась, но, конечно, отец мог нравиться - многим и нравился.

И по субботам, отзвонив что надо из своих занятий, мы ехали ко мне, на завод. Чем занимались мы?

В столовой нашего особняка, в гуле завода, при белом свете электричества отец кормил нас ужином, поил вином. Кроме Ниловой бывали: Костомарова, Анна Ильинична, девушка серьезная, довольно полная, с темными глазами и меццо-сопрано бархатным, и Женя Андреевская. Мы много смеялись, отец за нами ухаживал. Нилова визжала, что голова кружится - он еще подливал.

- Если кружится, надо выпить, чтобы в другую сторону кружиться начала.

Женя Андреевская примащивалась к нему кошечкой, зеленые ее, лукавые глаза блестели как шартрез. Анна Ильинична всегда была невозмутима, основательна.

Мы размещались по две в комнате, и засыпали сном легким, молодым. Иногда только Нилова скрежетала зубами и бормотала что-то о восточном человеке, с которым была тогда у ней история. Утром приходил Маркуша, мы опять пели, обедали, ели без конца конфеты, и попрежнему наш дом подрагивал от проезжавшего у кабинета паровозика.

Женя Андреевская вскидывала свой лорнет, смотрела чрез окно на крыши мастерских в пыли, дымящиеся трубы, сети проволоки, штабеля болванок.

- Ах, как интересно все здесь!

Отец кивал, курил, пускал дым кольцами.

- Ужасно интересно. Зам-мечательно! И чорт бы их побрал, все эти интересные заводы. Труд, если вам угодно, - проклятие человека.

По понедельникам отец не отпускал нас.

- Э-э, чего там ехать. Бросьте. Не к чему.

Иногда и правда мы задерживались. Он водил нас на завод. Мы проходили мимо домиков служащих, с меньшими, чем у отца, садиками, мимо трехэтажного красного здания - конторы, и через ворота - на заводской двор. Тут, по небольшим рельсам, лошадь везла вагонетку, валялись кучи ржавого железа, пахло чем-то остро-металлическим и едким.

Невеселая стояла пыль. Казалось, никогда над сумрачными корпусами, и над трубами, откуда дым не уставал струиться - не взойти солнцу, не восстать небу лазурному.

Отец, в фуражке, в сереньком своем костюме, коренастый, крепкий, небольшого роста, вел по мастерским. В сталелитейной бело-фиолетовая струя ослепляла нас, над нею вились звездочки золотые. Главный мастер сквозь лиловое стекло смотрел на выпуск стали, как на солнце при затмении. Гигантским краном подымали чашу с золотом кипящим, опрокидывали в особые канавки, где остывал металл, краснел и креп. Мы видели - потом тащили эти самые болванки полуголые рабочие клещами, совали в вальцы, и с диким визгом пролетала огненная полоса - все y`же, все длиннее, выносилась, наконец, со свистом, и ее ловил прокатчик.

Костомарова взирала равнодушно. Женя Андреевская припадала к отцу.

- Ах, как страшно!

И в глазах ее зеленых зажигалось мление испуга. Отца сопровождали мастера. Рабочие с ним кланялись, на нас глядели.

Ваша оценка очень важна

0
Шрифт
Фон

Помогите Вашим друзьям узнать о библиотеке