ГЛАВА ТРЕТЬЯ
Вагоны, все реже и тише лязгая колесами на стыках рельсов, остановились у платформы "Москва-Товарная". Стояла непроглядная октябрьская ночь. Воинский эшелон из пятидесяти четырех вагонов-теплушек, именуемых в народе "телячьими", оказался набит солдатами так, что на верхних нарах ("душегубках"), где воздух пропитали пот, табачный дым и испарения от портянок, сохнущих на вытянутых руках перед раскаленной буржуйкой, нечем было дышать. На нижних нарах - в "холодильнике" - вповалку лежали те, кто зазевался при посадке на станции Раздольное. Шинель-матушка, заменявшая солдату матрас, подушку и одеяло, не спасала людей от холода. Зато на средних нарах ("палата лордов") была благодать. На них при посадке чаще всего попадали наиболее расторопные и нахрапистые. И уж если кто занял то или иное место при посадке, то это - закон: никто не тронет, никто не скажет: "Понежился на "палате лордов" - поднимайся в "душегубку" или спускайся в "холодильник". Меняться солдат любит: меняются мундштуками, складными ножичками, кисетами, ножами с наборной ручкой… Особый азарт вызывает мена "не глядя". Но вот чтобы меняться койками в казармах или нарами в вагонах - этого не бывает.
Последнюю ночь перед Москвой никто не сомкнул глаз. А кто и лежал калачиком с закрытыми глазами, все равно не спал. Одолевали думы. Колеса отстукивали последние километры до Москвы. Москва!.. А что за ней, матушкой-белокаменной?..
5 октября танковые колонны немцев вошли в Юхнов. Даже те из бойцов, кто изучал географию по учебнику шестого класса, знали, что город Калинин стоит в нескольких часах езды от Москвы. А немцы стоят под Калинином. Занят фашистами Орел, осаждена Тула. Москва уже почти в полукольце. Проверенная и утвердившая себя победами в Европе тактика фашистской стратегии "клинья и клещи", "клещи и клинья" приносила успехи немецкой армии на восточном фронте. Дальше шел… "мешок"… А уж потом, за "мешком", следовало страшное слово "окружение".
Ежедневно, утром и вечером, политинформаторы вагона читали сводки с фронтов, которые получали на крупных станциях.
За дни и ночи пути с Дальнего Востока эшелон прогрохотал мимо больших городов и маленьких полустанков. И везде, как только на землю опускались сумерки, на станциях горели огни. Даже крохотные разъезды, мимо которых эшелон проносился, не снижая скорости, и те как бы благословляли его на бой своими тусклыми, печальными огоньками фонарей дежурных. А что же здесь?.. По времени уже должна быть окраина Москвы, а через полураскрытую дверь еще не мигнул ни один огонек. Темная, притихшая столица, одетая первым, ранним по времени года снегом, словно погрузилась в тяжелый сон.
- Из вагонов не выходить!.. - понеслась вдоль эшелона команда, произносимая простуженно-осипшими голосами командиров, в обязанности которых входило строгое соблюдение порядка во время следования эшелона.
Не все знали, что в Москве за малейшее нарушение светомаскировки строго наказывали.
Увидев чернеющую в тусклом свете фонаря согбенную фигуру железнодорожника, обстукивающего молоточком колеса, дежурный по вагону высунул голову из дверной щели и простуженным голосом крикнул:
- Батя, не знаешь, куда нас везут?
Железнодорожник понял, что обращаются именно к нему. Медленно, опираясь руками на широко расставленные ноги, он распрямил спину, поднял на уровень головы фонарь, в свете которого было отчетливо видно лицо пожилого, усталого человека. Не видя того, кто обратился к нему с вопросом, спокойно ответил:
- Как же не знаю… Знаю.
- Куда?! - От нетерпения поскорее узнать, куда двинется эшелон дальше, дежурный почти до пояса высунулся из дверного проема.
- На фронт, - тем же спокойным голосом ответил железнодорожник.
- Это мы и сами знаем, - недовольно бросил дежурный. - Я ведь серьезно спрашиваю. Фронтов-то сейчас много.
- Что верно, то верно, - прокряхтел железнодорожник. - Фронтов много, а пуля для каждого отлита одна. Будешь ей кланяться - разыщет и лежачего, пойдешь на нее, дуру, грудью - она и смельчаками не брезгует.
- Кончай каркать!.. - послышался с "палаты лордов" чей-то тоненький голосок. - Лучше бы щепотку махры дал на пару заверток. Мы не порожняком едем, везем с собой пули. Да кроме пуль еще кое-что.
- Не серчайте, сынки. Это я к слову. А табачком обязательно поделюсь. - Железнодорожник снял брезентовые рукавицы, положил их на фонарь, стоявший у ног, неторопливо свернул самокрутку, закурил и лишь после этого протянул дежурному по вагону кисет и свернутую в величину игральной карты газету: - Только кисет смотрите не заиграйте.
- Будет сделано, батя! - Дежурный ловко подхватил кисет и скрылся в проеме двери, из которого через какую-то минуту-другую сразу же высунулось несколько голов в пилотках. Снизу лиц бойцов не было видно, виднелись лишь кроваво-рдяные огоньки самокруток.
- А все-таки как думаешь, батя, куда нас: под Калинин или на Ленинградский?
Железнодорожник откашлялся, принимая пустой кисет, поднял с земли фонарь.
- Ночку вас покатают по окружной, а потом сами поймете, куда повезут. Если с Курского - значит, на Орел, если с Ярославского - на Калининский фронт, а если с Ленинградского - значит, под Волхов.
- Но ведь есть еще и Западный фронт, - донесся из темноты вагона чей-то хрипловатый басок.
- Ну а если на Западный, то с Белорусского - на Можайск. А там сейчас - о-ох, ка-а-ша!.. Никакой ложкой не промешаешь. - С этими словами железнодорожник надел рукавицы и пошел обстукивать колеса вагонов.
На одном из перегонов окружной дороги эшелон, лязгая буферами, остановился около бесконечного ряда товарных складов, где, судя по доносившимся с погрузочных площадок голосам, шла своя напряженная жизнь: кто, споря с кем-то невидимым, что-то получал, кто, согнувшись, что-то тащил на плечах, кто, бранясь, давал отрывочные команды… И по-прежнему - нигде ни огонька. Лишь изредка тускло моргнет фонарь путевого обходчика или стрелочника и тут же погаснет.
Голос старшины роты каждый мог отличить из тысячи голосов. Его команды две недели с утра до позднего вечера звучали до самой Москвы: "Па-а ваго-о-нам!..", "Рота-а!.. Стройсь!..", "В столовую шаго-ом - а-арш!..", "Стоим три минуты!.. Никому из вагонов не выходить!..", "Дежурный!.. Выделить двух человек за сухарями!..". Самой милой была команда на построение в столовую. А их, столовых, от Хабаровска до Москвы было всего четыре. В Новосибирске эшелон водили в баню. Мылись чуть теплой водой, а потом, голые, два часа ждали из прожарки белье и обмундирование. Некоторые ухитрились с полчасика прикорнуть прямо на цементном полу, положив еще не просохшую голову на собственные кирзовые сапоги.
Чего только не было за дорогу!.. Домашнюю снедь на привокзальных базарчиках с лотков слизывали мгновенно, денег не жалели: ехали не к теще на блины, а на войну. За всю дорогу был один случай мародерства: боец из минометной роты, видя, что эшелон тронулся, подхватил у седобородого старика в ватнике мешок с самосадом и, не рассчитавшись, уже на ходу поезда кинул его в вагон. Кинул и не подумал, что безногий старик, ковыляя на березовой деревяшке, будет бежать по перрону до тех пор, пока не споткнется и не растянется у станционного забора. Бойцы эшелона видели, как, размазывая кулаками слезы обиды, старик плакал и посылал вслед удаляющемуся эшелону слова, которые никто в вагонах не слышал, но смысл их, выраженный вытянутыми вперед рунами со сжатыми кулаками, был всем ясен: "Что же вы делаете?!"
Мародер был наказан. Трое суток, до Челябинска, сидел он под замком в последнем вагоне эшелона. В нем сильно дуло в стенные щели и незастекленные окна с чугунными решетками под потолком, а сквозь щели исклеванного, разбитого пола просачивалась угольная пыль. Ни нар, ни лавки, ни печки-"буржуйки", ни даже охапки соломы или какой-нибудь брошенной мешковины или тряпья, на которое можно было бы положить голову или прилечь… Гремящая, подпрыгивающая на стыках рельсов, расшатанная, скрипящая на все голоса, насквозь продуваемая вагонная клеть. И так трое суток. Без щепотки самосада. Еда же предусмотрена уставом гарнизонной службы такая: полкотелка теплой баланды через сутки и на день два сухаря, которые арестованному приносил кто-нибудь из дневальных комендантского взвода.
На третьи сутки, когда эшелон подходил к Уралу, на одной из станций, где паровозы заправлялись водой (на что уходило полчаса, а то и больше), в вагон-гауптвахту к арестованному поднялся комиссар полка. Судя по седине на висках, человек он был уже немолодой.
- Ты знаешь, что по прибытии в Москву за мародерство будешь предан суду военного трибунала? - обратился комиссар к арестованному, который не шелохнувшись сидел в углу вагона. Длинные ноги его были вытянуты, глубоко запавшие глаза безучастно смотрели на сапоги комиссара.
Арестованный молчал.
- Что же ты молчишь?
- Мне нечего сказать… - как из могилы донесся до слуха комиссара голос арестованного.
- А ну встань!..
Басаргин встал с трудом, цепляясь посиневшими, грязными пальцами за стену. Принял стойку "смирно". Ростом он оказался почти на целую голову выше комиссара. Глаза его были полны непередаваемой тоски.
- Ты-то что! Приговорит трибунал к штрафной роте, пойдешь в атаку, и, если смоешь позор свой кровью или заплатишь за свою вину жизнью, Родина простит тебе. А вот каково родителям?! Ведь им военный трибунал сообщит, что их сын - преступник!.. Что их сын - мародер!.. - Комиссар широко расставив ноги, словно что-то решая, стоял посреди вагона, потом вдруг прошелся из угла в угол, достал папиросу, закурил. Он нервничал. - Ведь ты ограбил старика! Калеку!.. Вместо ноги у него деревяшка. Это видел весь эшелон. Ты хоть сейчас-то понял, что ты совершил?!