Дружинин Владимир Николаевич - Завтра будет поздно стр 2.

Шрифт
Фон

Обросший бородой солдат соскочил с топчана, и я вздрогнул от неожиданности.

Вот встреча!

Возникло в памяти Токсово, палатки запасного полка. Тогда и я был солдатом. В нашем отделении появился скуластый загорелый парень с очень тихим, ласковым тенорком. Но, странное дело, мы, новички, всегда хорошо слышали его, что бы он ни сказал. Взят он был сперва во флот и вскоре переведен в пехоту, носил тельняшку. Но, казалось, Кураев так и родился солдатом!

Все ему удавалось сразу, все он делал споро и весело: упражнения в противогазе, скатывание шинелей, сборку пулеметного затвора. Ох, и помучил он меня, проклятый затвор! Тугая пружина не хотела встать на место, грозила выскочить, щелкнуть по лбу.

Вспомнилось, как я стирал гимнастерку. Перед этим мы валили деревья, вымазались в смоле. Прибыть в таком виде в Ленинград нечего было и думать. Битый час я полоскал гимнастерку и мял ее, сидя на корточках у озера, - черные пятна не сходили. И тут выручил Кураев: посоветовал растянуть гимнастерку на доске, взять щетку, намылить.

Прощаясь, он сказал, что я не вернусь в полк, хотя никто из нас не мог знать, почему ротный приказал мне выйти на два шага из строя, зачем меня вызывают в Ленинград, в штаб фронта. Те два шага были началом нового, удивительного пути, который привел меня к майору Лободе, к звуковке, к новым друзьям.

- Кураев! Живой! - Я обнял его.

Да, живой. Это самое главное. Картины прошлого мелькнули и погасли, вызывать их снова незачем. На войне значительно лишь настоящее. Прошлое быстро отходит прочь.

- Жизнь, - отозвался Кураев, помолчав. - Она в горсти вся, жизнь-то…

Он щелкнул зажигалкой. Острый огонек освещал его ладонь.

- Куришь? - спросил он.

- Нет.

Мне стало чуточку стыдно и своих новеньких лейтенантских погон и даже того, что я по-прежнему не курю.

Он поднес огонек к губам. Теперь я мог разглядеть его. Оброс бородой, раздался в плечах, стал старше.

- Значит, живем, - сказал он.

Глаза Кураева смеялись. Кого он видит во мне? Тыловика, устроившегося в укромном месте?

- Я часто на передовой, а вот не виделись, - выговорил я с нарочитой неуклюжестью. - Я на звуковой машине.

- Две трубы, - молвил кто-то.

- Achtung, Achtung!

- Так это вы по-немецки даете?..

Землянка оживилась. Командир постучал ложкой по чайнику.

- Кураев, - сказал он в наступившей тишине, - доложи лейтенанту насчет фрица.

- Ночью было, - начал Кураев. - Снег и кусты - все вроде в тумане. Ракета чиркнет разок… Идем мы, я и Ваня Семенов, Ванюша наш.

- Семенова нет, - вставил офицер.

Он с таким нажимом, точно против воли, отчеканил это "нет", что я понял: Семенова уже нет в живых.

- Ванюша наш, - повторил Кураев. - Идем мы, и вдруг фриц из куста - шасть! Стонет, тихонько этак стонет, будто ребенок… Мы думали - с перепугу. И шатается… Мы его прибрали, конечно… А потом, как притащили, смотрим: кончается. Вот тебе и "язык"!

Кураев встал, провалился куда-то за топчан, в полумрак, и возник с полушубком в руках. Кровь темнела на полушубке широким галуном.

- Спирту хотели дать из фляги. Где там!.. Смотрим, кровь…

- Короче, - вставил офицер.

- Виноват я, - бросил Кураев и вздохнул.

Командир хлопнул себя по колену.

- В чем ты виноват? Толкует немой с глухим! Я скажу вам. - Он повернулся ко мне. - Раненого они схватили. Смертельное ранение.

- Точно, - подхватил Кураев. - Откуда же иначе кровь? Его кто-то ножом…

- Свои прирезали, - сказал офицер.

На уголке газеты он нарисовал вражеский передний край. Дело было недалеко от немецкой траншеи, шагах в тридцати. Какой-нибудь заядлый фашист следил за этим перебежчиком, пополз вдогонку и пырнул тесаком. Обчистил карманы - и живо обратно… Ни солдатской книжки, ни бумажника с деньгами, с карточками родных на убитом не оказалось.

- А листовка где? - спросил я.

- Пропуск только, - молвил Кураев. - Не целиком листовка. Он отрезал конец…

- Тащи музей свой, - вставил кто-то.

И впрямь музей был у Кураева. Из деревянного сундука он извлек банку из-под американской свиной тушенки, отогнул крышку. На свет появились два железных креста, "Демянский щит", который давался немецким солдатам за сидение в демянском котле, осколки причудливой формы, немецкая пуговица, вырванная с куском зеленого шинельного сукна. И, наконец, то, что Кураев назвал пропуском.

"Эта листовка служит пропуском для перехода немецких солдат и офицеров в плен Красной Армии" - значилось на узенькой полоске бумаги по-немецки и по-русски.

Такими словами заканчиваются все наши листовки. Перебежчик отрезал этот кусок, чтобы показать первому же советскому бойцу. Да, немец шел к нам сдаваться.

- Досадно, - вздохнул я.

- Ничего, - молвил офицер, - он исправит упущение. В части "языка". Верно, Кураев?

- Как выйдет, товарищ капитан…

Кураев сгреб свои сувениры в банку. Я спросил, не было ли у немца еще чего-нибудь.

- Правильно, - спохватился капитан. - Сходите-ка за Милецким! Письмо есть.

Пришел переводчик Милецкий, щуплый, узкоглазый парень с большой головой и басовитым голосом. Он дал мне письмо, найденное в шинели убитого под подкладкой.

Я прочел:

"Дорогой отец! Прости за долгое молчание, но ты ведь сам требуешь, чтобы я писал только правду. Поэтому приходится ждать оказии, так как почте доверять рискованно. Креатуры Фюрста зарабатывают себе награды, от них нет житья. На меня они и так смотрят косо, особенно после того, как Броку попалось на глаза твое письмо. Он родом из Эльзаса, и французская пословица, которую ты привел, его смутила. Характерно: чем хуже дела на фронте, тем креатуры Фюрста наглее.

Как ты знаешь из газет, наше движение к границам рейха продолжается. Мы знаем, что несладко и дома. Посылок с едой почти нет, вместо консервов и шоколада мы получаем отпечатанные в типографии воззвания. Все еще толкуют о победе Германии! А нам опостылела война. Носы полны от нее!

Если вести от меня прекратятся, не теряй надежды.

Спасибо за часы. Передай Кэтхен мои лучшие поздравления, хотя Эдди никогда не принадлежал к числу моих друзей. Однако не мне, а ей жить с ним!

Кончаю писать, так как мне еще надо вычистить толстому обжоре Броку башмаки. Он с минуты на минуту должен явиться за ними. Одно хорошо: холода немного смягчились.

Целую крепко тебя, Кэтхен, генерала всех шалунов Фикса и милую тетю Аделаиду.

Твой Буб"

Буб - значит "малыш". Убитый намеренно не поставил имени. Я почти зримо видел Буба. Я снял копию с письма и простился с разведчиками.

Стемнело. Я шагал по насыпи, прорезавшей лес. Вдали, словно в конце длинного белого коридора, вскидывались фонтаны света. Десятки огоньков медленно гасли, озаряя сугробы и пятна пожарищ там, в Саморядовке. Потом оттуда докатывался гул разрыва.

Села давно уже нет. Но осветительные снаряды летят и летят туда, завывая над головой. Артиллеристы нащупывают немцев, их мерзлые норы.

Я сошел с насыпи. Где-то глубоко в недрах темноты пробудился пулемет, дал длинную, тревожную очередь.

Лес гулко вздохнул, дослушав ее до конца, и замер. И тотчас застучал дятел. Он словно отвечал пулемету, храбрец дятел, не пожелавший покинуть фронтовой лес.

Над звуковкой, притаившейся в ложбине, плясали искры. Михальская - по-прежнему одна - разжигала печурку!

- Юлия Павловна! - крикнул я, входя. - Все обстоит иначе! Кураев не виноват.

- Какой Кураев? Осторожно, Саша, чайник! Помолчите минуту, остыньте. - Она поглядела на часы. - Так… Так… Минута прошла. Ну, а теперь по порядку.

Я рассказал.

- Занятно. - Она дочитывала письмо. - Он славный малый, должно быть. Мальчик из интеллигентной семьи, вероятно неуклюжий, зацелованный тетями и боннами. На фронте болел ангиной. Может, даже коклюшем. - Она с улыбкой сузила глаза и замахала рукой, чтобы разогнать дым. - Тощий, в очках… Жаль, мы не знаем его настоящего имени, а то…

Она мысленно уже составляла листовку. Эх, кабы еще имена!

- Немец на немца, - сказал я. - Это же… Им конец, Юлия Павловна.

- Не так еще скоро, Саша.

- Это выбьет их из Саморядовки, если как следует подать.

- Утопия, Саша. Выбьют их "катюши". Фюрст… Фюрст… Неужели тот самый?

Некий Фюрст, обер-лейтенант, находился у нас в плену. Его захватили в начале зимы, возле Колпина.

- Интересно, что за пословица, - сказал я. - Французская пословица…

Машину качнуло. Вошел, топоча и злясь на стужу, капитан Шабуров, коротким рывком пожал мне руку. Ни о чем не спрашивая, швырнул в угол шапку, сел и затих. Его мысли бродили где-то очень далеко.

Обритый наголо, плотный, с серебристой щетиной на щеках, он сидит ссутулившись, изучает свои толстые, беспокойно шевелящиеся пальцы. И мы говорим еще громче, чтобы рассеять тяжелую тишину, загустевшую вокруг него.

Не таким был Шабуров раньше, когда были живы его жена и пятнадцатилетняя дочь. До того дня, когда в его квартиру на Литейном попал снаряд.

К ужину явился и шофер Охапкин. Весело поздоровался со мной, мигом затопил погасшую печь. Жаря на сковороде картошку, с упоением толковал о докторше из медсанбата, которая якобы влюблена в него до безумия.

- Врешь ты, - равнодушно бросил Шабуров. - Врешь ты все, Николай.

- Я вру?

Юное лицо Коли, с пушком на мягком подбородке, выражает искреннюю обиду.

Ваша оценка очень важна

0
Шрифт
Фон

Помогите Вашим друзьям узнать о библиотеке

Популярные книги автора