Чарльз Буковски - Возмездие обреченных стр 3.

Шрифт
Фон

Оркестр заиграл весьма приятную немецкую песенку - "Два сердечка в три-пятнадцать". Я подошел к пятачку посмотреть, как под нее танцуют. Было бы чудесно, представилось мне, спеть ее на немецком, и поскольку я всегда стремился к совершенству, я тут же возжелал выучить этот могучий язык. Но тут же пришел к мысли, что уподобляюсь обезьяне, восхищаясь всем тевтонским лишь только потому, что особа, на которую я обратил внимание, похожа на немку. Меня поразило то, что сказала эта блондинка. Я подумал о Ницше, укоряя себя за то, что я даже не мог быть уверен в том, что правильно произношу его фамилию, хотя и уважал ее не менее, чем свою собственную. Я вспомнил Заратустру: "Горечь - сладчайшая из женщин", и "Ты идешь к женщине? Не забудь твой кнут". Меня озадачило, что Ницше писал такие недоброжелательные банальности. Я должен был забыть о Ницше, если хотел провести приятный вечер. "Ницше и в тридцать три будет влиять на тебя", - сказал я себе решительно. "Но, - подумал я, - предположим, он вышел бы сейчас на пятачок и заявил: "Эй ты, парень! Выйди вон отсюда и прочисти себе мозги". Я изумился, как бы, мне это не понравилось. Девица в черном атласе проскользнула мимо меня. Ницше тут же вылетел из головы, и мое сознание переключилось на тему любви с ней. Шервуд Андерсон, помнится, написал, что часто просто проходящая мимо женщина уже является зрелищем истинной красоты. Должно быть, ему виделась при этом женщина в черном атласе - как символ красоты, как чисто эстетическое воплощение этой категории.

Девица с партнером отплясали три танца. Все это время я не спускал глаз с ее талии. Вальс закончился, и она исчезла в толпе, а я даже не успел разглядеть ее лицо. Согласно моей баптистской вере, подумалось мне, я совершил смертельный грех, и теперь так близок к дьяволу, как никогда прежде. Я проклял всех священников.

Пятачок освободился, яркие лучи голубого и золотистого света прорезали зал. Оркестр разразился старым, всеми любимым вальсом "Прекрасный Огайо".

Я поискал глазами местечко, где можно было бы присесть, расслабиться и послушать музыку в свое удовольствие, наслаждаясь каждой ее нотой. Неподалеку я увидел свободное место, прикрытое женским пальто.

- Это не ваше пальто? - спросил я у леди на соседнем месте.

- Мое.

- Не подвинете чуть-чуть, пожалуйста? Я хотел бы присесть.

- Ну, отчего же нет.

Леди была крайне толстой. Моя просьба раздосадовала ее, и это меня слегка порадовало. Я развалился с показной легкостью, надеясь, что женщина как-нибудь разовьет свою досаду, но она развернула ко мне свою широкую спину, и мне осталось только созерцать ее могучий загривок. Я откинул голову на спинку сиденья и уставился в потолок, наслаждаясь расплывающимися по залу звуками песни.

Сестре Мэри Эзелберт нравилась эта песня. Она обычно играла ее на органе, когда я учился в четвертом классе. Мэри - монашенка из Вайоминга. Она молится за меня каждый вечер. Эта песня всегда напоминает мне о ней. Возможно, в этот самый момент она молится за меня. И, Боже, что за парадокс - всякий раз, когда я вспоминаю о ней, я представляю, как ложусь с ней в постель. Как это говорил Юрген? Сейчас… там говорилось… нет… не так. А, вот. "Не существует воспоминания менее удовлетворительного, чем воспоминание о преодоленном искушении". Нет, все-таки это безнравственно, так думать о Сестре Эзелберт. Ведь она молится за меня. И моя мать дома сейчас тоже молится обо мне. А также Отец Бенсон в Сент-Луисе, и Пол Рейнерт, и Дэн Кэмпбел. Как их угораздило стать священниками? Если бы они увидели книги Е. Бойд Баррета, они бы сожгли их, даже не читая. Я должен быть дома - сидеть, читать и писать. Я должен непременно до полуночи быть дома, если я рассчитываю написать положенные семьсот слов. Я должен писать, писать и писать. Мне надо еще пораньше сегодня лечь спать. Завтра - стальные катера. Я ненавижу эти железяки. Они изрезали мне все руки. Что за чертовщина? Я должен быть счастлив, что у меня есть работа. Какого дьявола? Концепции добра и зла давно исчерпали себя. Они - просто средства для достижения власти. Почти невозможно сделать то, что завещал Ницше, но, клянусь Богом, правда на его стороне, и я сделаю это. Сестра Мэри Эзелберт прекрасна. Она мечтала, что я тоже стану священником. Моя мать тоже. А я хочу видеть их абсолютно голыми, так как только абсолютная красота учит раскаянию. И что же он имел в виду под этим? Я не знаю. Как ребенок у Шервуда Андерсона, который говорит: "Я не знаю, почему, но я хочу знать - почему". Андерсон пишет как старый кряжистый фермер. Кэйбелл сочиняет удивительные строки. Ох, Кэйбелл! Ох, Юрген, Юрген. Чертовски умный парень. Ну, ничего, Юрген. Я просто еще молод. Почему Ницше таскался по всей Европе за этой Саломе? Он просто был еще молод. Я мог бы еще стать священником. Но меня тошнит даже при мысли о том, что я позову священника к своему смертному одру. Я - трус? Нет. Я - чертовски умный парень. Мне сейчас следует быть дома, вместо того, чтобы слушать здесь эту песню. Я должен писать, писать и писать. Прекрасная песня. Сестра Эзелберт любила ее.

Песня закончилась, и я осмотрелся вокруг. Справа от меня сидела девица, которой я не заметил раньше. Ее ноги были упакованы в зажигательные ажурные чулки. Соблазнительные контуры голеней чуть портили костлявые мертвенно - бледные колени. Далее следовали - юбка из темного сукна, белая блузка и темный спортивный жакет. Мощные сверкающие зубы казались слегка великоватыми для того, чтобы давать возможность естественно закрываться губам. А волосы были как покрытые лаковой изоляцией медные провода. На шее болтался фальшивый топаз, совершенно гармонирующий с ее волосами и карими глазами.

Вставая, я слегка склонился к ней, и, стараясь выглядеть как можно более любезным, поинтересовался:

- Не станцуете со мной этот танец?

- Почему нет? - сказала она. - Веселенькая музычка.

Играл медленный фокстрот.

- Одну минуту, - сказал я.

Она уже стояла, когда я вернулся с билетами.

Ее глаза были на уровне моего лба. Мы подошли ко входу на пятачок, я отдал билеты смотрителю, и мы двинулись по мрамору. Ее крепкие стройные ноги пунктуально повторяли мои путаные па, в то время как мои пальцы, вздымаемые и низвергаемые ее хорошо проработанной спинной мускулатурой, двигались как клавиши механического пианино. Пудра и помада источали приторный аромат. И я страстно вдыхал его.

- Мы не встречались до этого? В Стэнфорде?

Она была студенткой. Не стоило говорить, что я портовый грузчик. Я расслабил пальцы левой руки, чтобы она не почувствовала мозолей на них.

- Вне всякого сомнения, - ответил я, - эрудиция вливалась в меня именно в этом прославленном заведении.

Она рассмеялась.

- Танцуете вы уж точно как в Стэнфорде.

- Это комплимент?

- Конечно!

Ах ты, гнусная брехунья, подумал я.

- Да, - сказал я, - мы верные апостолы науки, только без нимбов.

- Вы говорите, точно как профессор.

- Иначе и быть не может, это ведь моя должность в Стэнфорде, - изрек я в наигранно-менторской манере.

- Правда? Но вы такой молодой.

Господи, она поверила мне. Действительно, я чертовски умный парень, или, еще лучше, она чудовищно глупая девица.

- Я закончил обучение в прошлом году. Преподаю первый год.

- А что вы преподаете?

- Коммунизм.

Я был уверен, что знаю о коммунизме больше, чем она.

- А, старая песня. Коммунизм и законопорядок.

- Какой законопорядок? - возмутился я. - Вы когда-нибудь слышали про Билль о правах?

- Ну, - робко начала она, - я всегда думала, что коммунизм и законопорядок несовместимы.

- Какая нелепость! Неимоверно!

- Вы, наверное, думаете, какая я глупая.

Она заняла оборону. Я представил себе улыбку Юргена.

- Да что вы! Это не очень серьезная оплошность.

Дальше я продолжил вкрадчиво:

- Но, знаешь ли, малыш, Иегова, похоже, вообще не допустил ни одной оплошности, когда сотворил тебя, не так ли?

Мы станцевали пять танцев подряд. Когда мы покидали пятачок, она называла меня Профессором. Я представился Профессором Кэйбеллом.

Мы выпили молочного коктейля и сели в укромном темном уголке зала у самой эстрады. Ее звали Нина Крег, она училась в местном молодежном колледже. Очень быстро я утомился от ее глупости, потому что некому было ее демонстрировать.

Мы поцеловались бесчисленное количество раз. Это было почти спортивное увлечение. Губы у нее были сочные, мягкие, сладкие и влажные, и они отвечали взаимностью. Она бросалась в объятия бесстрашно и охотно, и это мне очень импонировало, поскольку я до этого никогда не целовал студенток. Я всегда глумился над легендарной студенческой пылкостью в книжках, но теперь нашел ее вдохновенной и даже упоительной. Когда наши губы сливались в поцелуе, ее руки обхватывали мою шею, и пальцы с неистовой силой вонзались мне в спину.

Примерно через полчаса я предложил ей пройтись по пляжу, но получил краткий и решительный отказ:

- Ни за что!

Я растерялся и чуть не забыл даже, что я профессор.

Я стал умолять ее.

- Нет. Я не покину этого зала.

Спорить с ней было бесполезно. Она так возбудила меня, что у меня ломило в висках. Я откинулся на сиденье и закрыл глаза, стараясь изобрести более убедительные мотивы.

Она тоже расслабилась, отбросив голову на спинку сиденья.

Я посмотрел на ее бедра: красная подвязка выглядывала из-под подола ее юбки.

Я аккуратно коснулся ее пальцем, потом резко оттянул и спустил как тетиву.

Подвязка смачно вонзилась в ляжку. В недоумении она схватила меня за руку и воскликнула:

- Зачем, профессор?!

- Десять тысяч извинений.

- Вам должно быть стыдно.

Ваша оценка очень важна

0
Шрифт
Фон

Помогите Вашим друзьям узнать о библиотеке