* * *
Иногда трудно провести границу между правдивым отчетом о своей любовной жизни и тем, что называют сладострастием, но я не могу перестать писать сейчас, на последних страницах "голубой сойки", которая может оказаться моей самой последней "голубой сойкой".
Я вам говорил уже, что выходил за пределы увешанного крючками прямоугольника любви. Эту любовь называют извращенной, поэтому, в соответствии с "их" определением, время от времени приходится выходить за его пределы, особенно когда эти пределы не имеют никаких окон, ты находишься в них один, и хочешь видеть, не брезжит ли свет.
Глупо было надеяться увидеть его, потому что все еще стояли зимние волчьи часы.
Я постоял там, и от моего присутствия крысы замерли, как, говорят, иногда замирают употребляющие сильные наркотики после приема своей дозы.
Потом я повернулся на каблуках и сквозь щель в фанере, что отделяла прямоугольник с крючками от безлюдной пустоты остального склада, проскользнул обратно, еще раз удивившись, почему его до сих пор не приговорили и не снесли, раз так давно не используют, если не считать меня и двух моих любовников.
Я криво усмехнулся и сказал. "Бог их простит за…"
Потом я сел и сказал: "Это памятник живому негру на льду".
Потом, как кукушка, что кукует трижды, я вслух прочитал последнюю строчку стихотворения, которое когда-то знал:
"Мальчишки, как занозы в сердце".
Я вспомнил, что в стихотворении речь шла и о девчонках, и о мужчинах, но не смог вспомнить, что говорилось о них, кроме того, что там было больше лести и меньше чувства.
Но чувство было болью, а боль была мучительна, и в третий раз в своей жизни я серьезно взвесил все за и против - не покончить ли с собой, и каким способом это лучше сделать.
(Два других раза? Когда меня привезли на остров на Ист-ривер, а в первый раз - когда Лэнс заразил меня тем желтым насморком, что подхватил где-то на далекой улице.)
Покончить с собой.
На острове на Ист-ривер я подумывал о вскрытии вен, но там совершенно нечем было их вскрывать, потому что у меня конфисковали очки, наручные часы, все стеклянное и все острое, кроме моего желания увидеть Лэнса, оно было достаточно сильным, чтобы пустить кровь, но не было материальным.
Во времена того "насморка" я больше думал о воде, скорее всего потому, что мне вспомнился старый баптистский гимн под названием "Омытый в крови агнца". (Мать обычно пела его в церкви так страстно, что люди с испуганными глазами оборачивались, чтобы посмотреть на нее.)
Это напомнило мне еще одно стихотворение, касающееся мальчиков, снова всего одну строчку:
"Они предлагают свои глаза, как испуганные цветы".
(Речь идет о мальчиках на углах улиц.)
Помню, как я сказал поэту: "Я думаю, они предлагают свои глаза, как сломанные костыли".
И он ответил: "Это потому, что ты негативист по природе".
Было ли это правдой? Если честно - я так не думаю. Даже теперь, когда я гляжу на следующую страницу "голубой сойки" и ее бледно-голубые параллельные линии, еще не исчерканные карандашом, мне кажется, смотреть на уродство - не пессимизм, как и на голую красоту, хотя, как Миллей и Эвклид, я предпочитаю второе.
И вот эта следующая страница "голубой сойки" изнасилована карандашом, и это больше не голая красота…
* * *
Я не единственный писатель в роду моей семьи с материнской стороны. Моя бабушка Урсула Филипс была вдовой очень красивого и элегантного молодого джентльмена, на которого "внезапное метро" наехало, когда ему было двадцать семь лет. По современным стандартам этой восточной столицы его достижения в области литературы нельзя назвать поразительными, разве что в шутку. Его карьера была как метеор. Он вспыхнул на литературном небосклоне в возрасте двадцати двух лет и рухнул замертво через пять лет, обгорелые остатки прекрасного юноши, физическим данным которого, если верить бабушке Урсуле, мог бы позавидовать сам Аполлон: сильное и стройное тело, безупречная кожа, большие глаза не то синего, не то зеленого цвета с тяжелыми ресницами.
- Некоторые обвиняли его в том, что он употребляет косметику, - сказала она мне, - но можешь мне поверить, все, что он носил, это легкий одеколон под названием "Вежеталь сиреневый".
Когда бабушка Урсула сказала это мне, я засмеялся:
- Ба, ты хочешь сказать, что он ходил совершенно голым, если не считать легкого одеколона?
Она хлопнула меня по ушам и сказала:
- Мальчик мои, твой дедушка был из Кентукки, страны голубой травы , и кровь его была голубой, как трава. Не забывай этого и не делай саркастических замечаний, которые ошибочно принимаешь за юмор.
- Ба, перестань, все так поступают, и никто не обращает на это внимания.
- Твой дедушка плевал бы на Алабаму, если бы воспитание позволяло ему плевать.
Она встала из своей качалки с самым серьезным видом, свойственным всем одержимым, и принесла два литературных творения своего давным-давно утраченного идола. Одно из них было тонюсенькой печатной книжечкой, ее можно было с трудом назвать новеллой, которая называлась "Эдит такая-то", я забыл какая, а второе было сценарием, который он написал, когда его пригласили в Голливуд после поразительного успеха его новеллы.
- Посмотри, мой мальчик. Как я понимаю, ты воображаешь себя будущим писателем. Открой эту книгу, и прочти мне хотя бы первое предложение.
И несмотря на то, что я не помню в данный момент названия новеллы, это первое предложение я помню совершенно отчетливо.
"Эдит была субдебютанткой, то есть будущей дебютанткой, и уже было очевидно, что она будет совершенно очаровательной девушкой будущего года".
- Да, очень мило, - заметил я и вернул книжечку бабушке, а потом взял сценарий, который его наняли написать под влиянием его книжки про Эдит. Сценарий показался мне тогда более интересным. Я помню, что был зачарован направлениями камеры и глубоким знанием дела, с которым бабушка Урсула объяснила их мне. Конечно, я не мог сейчас восстановить ни сам диалог, ни бабушкины технические объяснения, время прошло, я могу только сымпровизировать что-нибудь похожее. Декорацией служит (т. е. служила) экзотически декорированная pied-à-terre на Сансет-бульваре, и мой дедушка (выписавший себя с нарциссической экстравагантностью - силуэт в облепляющем шелковом халате на фоне витражного окна - как предполагалось, это позволит лучше подать его, как портрет мастера вставляют в раму и освещают таким образом, чтобы это было и нежно, и драматично) обращается к своей визави - видимо, моей бабушке - не поворачиваясь к ней лицом. Он говорит ей нечто вроде:
- У меня не было намерения проституировать себя, когда я разрешил издателям поместить на суперобложке моей новеллы мою фотографию в купальном костюме, отчасти слишком откровенном.
- Я не вполне понимаю, о чем ты говоришь, - тупо говорит визави. - Мне фотография показалась очень милой.
- Настолько милой, что она вдохновила продюсера-педераста нанять меня, чтобы написать сценарий для звезды немого экрана, пытающейся сделать себе имя в звуковом кино.
Я все время наталкивался на название направления камеры - POV , насколько я помню, и бабушка объяснила мне, что это означает положение камеры, и мне, молодому тогда человеку, показалось, что POV дает очень большие преимущества моему дедушке. Даже когда диалог переключался на его визави, которая на совершенно очевидное отношение к ней дедушки Кренинга продолжала замечательно удивляться и застывать от неожиданности, POV оставалось на Кренинге, и я помню, что его глаза., его лицо, вся его фигура снова и снова описывались, как "неэлюктабельно" то-то и то-то. И хотя для рано повзрослевшего мальчика из маленького алабамского городка у меня был очень обширный словарь, я не понял, что значит "неэлюктабельно".
Она ответила уклончиво:
- Мальчик мой, твой дедушка был литературным гигантом.
Имела ли она в виду, что Кренинг был литературным гигантом каждый раз, когда был "неэлюктабельно" что-то? Теперь-то я знаю, что это слово означает "необоримо", быть "неэлюктабельно" чем-то означает быть этим неизбежно, и мне стало ясно, что дедушка Кренинг Филипс совсем не был так уж неэлюктабельно или неизбежно гигантом литературы, или чудом чистоты, да, я верю, это было чисто неэлюктабельно в его голове, что и показал киносценарий.
Тем не менее вся эта сцена киносценария была построена на нем. Если выражаться современным языком, он окончательно запудрил ей мозги своими опаляющими признаниями и своим заключительным возгласом: "Ради Бога и меня, не позволяй этому чудовищу меня совратить!"
Этот призыв заставил его визави окончательно потерять дар речи, но POV осталось на Кренинге в шелковом халате, прозрачно-зеленом, как его глаза. Даже тогда мне показалось, что здесь что-то не так. Если облегающий халат был одновременно прозрачным и зеленым, разве это не значило, что его кожа была зеленой?
Я решил не спрашивать бабушку Урсулу о цвете кожи ее давно почившего супруга, проглотил этот вопрос и просто сказал ей:
- Вау, это же динамит, бабушка, они поставили фильм по нему?