- Мы летели тогда, давно, из Лос-Анджелеса в Сан-Франциско на двухмоторном самолете и находились над горами, когда по проходу прошла стюардесса, пытаясь успокоить нас по поводу механической поломки самолета. Она громко, дрожащим голосом сказала: "Мы возвращаемся в Лос-Анджелес, потому что один из винтов сломался. Прошу не тревожиться, если мы начнем терять высоту". Конечно, я окаменел от страха, несмотря на ее предупреждение, потому что через окно я мог видеть, что мы действительно падаем на горы, и я сказал моему прекрасному молодому компаньону: "Думаю, это все!" - "Не обращай внимания, я летал над Тихим, десантником во время войны, на самолетах, изрешеченных зенитками, без одного или двух моторов, и плевал на все это". У него в руках была книжка, и я заметил, что хотя он делал вид, что читает ее, страницы он листал так быстро, как будто искал фамилию в адресной книге. Мне в голову пришла другая идея, как отдалить от себя угрозу катастрофы: дело в том, что в те дни я всегда имел при себе в кармане розовую капсулу барбитурата. Все в самолете оцепенели, самолет терял высоту, а я встал и пошел в туалет, и проглотил капсулу, и когда я вернулся на свое место рядом с моим другом, я был спокойнее его. Он все еще пролистывал страницы своей книжки - быстрее, чем мог бы читать компьютер - а я был уже настолько натранквилизирован, что положил руку ему на бедро, чтобы успокоить его и одновременно - насладиться его дорогим и таким знакомым контуром. "Бога ради, - сказал он, - перед стюардессой и всеми пассажирами!" - "Никто не видит ничего, кроме собственного ужаса" - "Если завтра до обеда мы не улетим в Сан-Франциско, у тебя больше никогда не достанет смелости вновь когда-нибудь сесть в самолет". И в полдень следующего дня мы снова вылетели во Фриско. Но это был уже четырехмоторный самолет. Видишь, в те дни было кому унять мою панику и организовать для меня мою жизнь, а теперь я должен заниматься этим один, если не считать мимолетных компаньонов.
Он заказал вторую бутылку итальянского красного, так как я допил первую во время его истории.
Он уже далеко продвинулся со второй бутылкой и со вторым рассказом.
- До недавнего времени я утешался компанией одной леди, которую знал, и которая также любила путешествовать, как и я.
(Я удивился, почему он сказал знал вместо знаю, и любила, но это предстояло выяснить.)
- Однажды весной мы летели из Афин на Родос, это такой греческий остров, малыш, в его гавани был большой контингент американских моряков. Мы сидели в прибрежном баре и наслаждались картиной электрических огней, которыми моряки нарядили свои корабли перед тем, как сойти на берег. Там на берегу был один матрос, который затмил все электрические огни в гавани, он был шумным, веселым, и с юмором отвечал на мои взгляды, поэтому я повернулся к этой великой леди за моим столом и начал жаловаться на неудобства нашего отеля на острове Родос. Этот новый отель, находящийся вдалеке от гавани, был как головоломный лабиринт пандусов и лестниц, по которому, как я решил, мне будет очень трудно вести мою спутницу домой после полуночи. Я сказал ей: "Милая, ты знаешь, мы не можем оставаться в нем еще на одну ночь, и ты знаешь, что единственный приличный отель на этом острове - это Отель роз, отсюда недалеко - налево и вниз по улице. Почему бы тебе не пойти туда, не употребить весь свой шарм леди с Юга, и не устроить нас туда на две недели?" Моя спутница, действительно великая южная леди, не могла отказать в такой искренней просьбе, и, качаясь, побрела налево вдоль берега по направлению к Отелю роз, а я остался, чтобы сконцентрироваться на шумном и веселом моряке, но вскоре оказалось, что он больше отвечал на взгляды одного своего товарища по службе, чем на мои, поэтому я сидел там, поглощая одно узо за другим в течение часа, прежде чем моя компаньонша, качаясь, не вернулась обратно, и когда она вышла из темноты на свет, я заметил, что спереди на ее розовой юбке было большое темное пятно, а когда она подошла к столу поближе, я почувствовал запах мочи. Я сказал: "Милая, такое впечатление, что ты пролила что-то жидкое на свою юбку", - а она с беспутной ухмылкой уселась на свой стул и сказала: "По дороге мне захотелось пописать, а женской комнаты нигде не было видно, поэтому я присела на корточки прямо на дороге и все сделала".
В этот момент он со смехом откинулся вместе со своим стулом и упал, но, казалось, даже не заметил этого, просто поднял стул, снова уселся на него и продолжил историю.
- Мне пришлось сказать ей: "О!", а потом я спросил ее, удалось ли ей устроить нас в Отель роз. - "Нет, милый, тут прокол. Портье сказал мне, что все номера в нем забронированы, накрепко, как скала, на следующие шесть месяцев, если не больше". - "Извини, я перебил тебя, но меня очень интересует. Ты пописала на дорогу до или после того, как заходила в отель?" - "Ну конечно, до. Ты же знаешь, у меня слабый пузырь, и я не хотела нарушать общественный порядок в холле отеля". - "Ага, значит, до. Так может поэтому, милая, они и забронированы так плотно и на такой долгий срок?" Может, кому-то покажется, что я оскорбил эту великую южную леди, но она не обратила на это внимания. Леди мало на что обращают внимание. Она смотрела на меня и ухмылялась - кривой ухмылкой пирата - ебать-вас-всех - ухмылкой великого шарма и достоинства, клянусь. Она была тем, что французы называют jolie laide, что означает -…
- Я знаю французский. Это означает "мила назло".
- Правильно, назло всему. Господи, как я любил эту женщину.
Он уже допил вино и вызвал такси.
Мой случайный знакомый погрузился в настроение мечтаний и грустных воспоминаний.
Меня это никак не касалось, но я спросил его из вежливости, путешествует ли он еще с этой jolie laide.
- …Ухмылявшейся, как пират, но бывшей абсолютной леди.
- Я спросил, вы еще путешествуете с нею?
- Нет, больше нет, как я могу? Она курила непрерывно, ноль семьдесят пять литра бурбона, литр виски в день, плюс двойной мартини за едой, нет, я больше не путешествую с ней, Бог да упокоит ее душу в любви.
- Она… ушла на покой?
- На покой в своем небесном доме.
- Ах, уехала.
- Правильно, только слишком далеко, чтобы ехать за нею. Осложнения цирроза и эмфиземы забрали ее из этого мира и оставили меня на мели.
Он переменил очки и уставился на меня.
- Вы любите путешествовать?
- Если вы хотите спросить, хотел бы я заменить ее в качестве вашего спутника в путешествиях, то нет, не хочу, не дальше Западной Одиннадцатой улицы.
Он рассказал мне такую грустную историю, что у меня выступили слезы, как будто я снова слушал Леди Дей.
- Я не хотел вас расстраивать.
Как бы желая утешить меня в потере, такой же великой, как у него самого, он начал гладить меня там и сям, и Бог знает до чего дошло бы дело, если бы такси не остановилось насмешливо резко перед складом и доками.
Я сказал:
- Спасибо, что подбросили, - и выскочил.
- Мы что, здесь выходим?
- Я - да, вы - нет.
- Почему?
- Потому что я живу здесь.
- В месте, настолько большом и темном? Здесь никто не может жить!
- Никто, а я живу.
Он вздохнул и сказал:
- Боже всемогущий! Я не знал, что ты мертв!
- Забудьте или наплюйте.
- Малыш, я хотел сказать, что я думал, что только я был мертв. Единственный обитатель великой башни из слоновой кости! Я не знал, что мы обитаем в одном и том же мире. Эй, подожди!
Я не знаю, крикнул ли он мне или таксисту, но такси быстро укатило, и я совершенно не уверен, что столь подробное изложение этой встречи не связано с некоторым налетом парапсихологии, тонким, как следы голубого на последней (?) картине Моизи.
II
И это привело меня домой и оставило одного с моей маленькой "голубой сойкой". Наверное, я должен объяснить, что "голубая сойка" - это школьные блокноты, столь близкие к вымиранию, как и некоторые виды настоящих птиц. Я был так привязан к ним, к блокнотам с голубой сойкой, из-за бледно-голубой регулярности их параллельных линий на обеих сторонах листа, что выписал их себе по почте в количестве нескольких десятков экземпляров у их производителя в южном городе неподалеку от места моего рождения, в Телме, штат Алабама. На самом деле, я, конечно, выписал их на адрес Моизи, потому что наш заброшенный склад не имел почтового адреса. Я не могу избавиться от чувства, даже сейчас, когда мне тридцать, что я все еще в бегах от школьного инспектора в Телме. И от моей матери, непоколебимой баптистки, которая не писала мне, то есть Моизи, в течение нескольких лет, и тоже, наверное, смогла уйти от земных забот, включая безмерную заботу о ее единственном ребенке, то есть обо мне. А может, ее увезли в какое-нибудь заведение, хотя неизвестно, что лучше. Когда в такое заведение помещают человека, то если это женщина, она занимает кресло-качалку в так называемой дневной комнате. Когда она взволнована, она качается быстро. Когда погружается в летаргию отчаяния, начинает качаться все медленнее и медленнее, а потом ее, скорее всего, переводят на другой этаж, где люди ведут растительный образ жизни, приходя постепенно к тому равенству дней и ночей, которое противоположно весеннему равноденствию.
(Конечно, я предпочитаю думать, что она отбыла, не останавливая кресло-качалку).
Эти карандашные царапанья в "голубой сойке", а скоро - и на других поверхностях, пригодных для царапанья, вряд ли могут быть прочитаны остальными, менее знакомыми с моей собственной системой стенографии, осточертевшей мне до истерии.