На меня это никак не действует. Я проверяю себя, пытаюсь постигнуть, как я сойду с ума, как они будут бить тяжелыми кулаками… Нет, не действует. Почему?
- Доктор, чем бы мне… кур поддержать?
- Ку-ур? Как - под-держать? Зачем - поддержать? Сжарить и съесть! сожрать! У вас есть даже индюшка?! Почему же ее еще никто не убил? Это живой нонсенс! Надо все сожрать и - уйти. Вчера я "опыт" тоже делал… Я собрал и сжег все фотографии и все письма. И - ничего. Как будто не было у меня ничего и никогда. Так, чья-то праздная мысль и выдумка… Понимаете, мы приближаемся к величайшему откровению, быть может… Быть может, в действительности ни-ничего нет, а так, случайная мысль, для нее самой облекающаяся на миг в доктора Михаила?! А тогда все муки и провалы наши, и все гнусности - только сон! Сон-то, как материя, не суть ведь?! И мы не суть…
Он смотрит неподвижно, как уже не сущий. И улыбается своей мысли.
- Мы теперь можем создать новую философию реальной ирреальности! новую религию "небытия помойного"… когда кошмары переходят в действительность, и мы так сживаемся с ними, что былое нам кажется сном. Нет, это невыразимо! Да, куры… вы спрашивали… У меня была одна курица, любимица Натальи Семеновны… Я думал было заклать ее, как жертву, и положить с покойницей в шкап. Но… бросил эту игривую мысль. Горошком кормил. Подойдет к балкончику… - последнее время она мало ходила, сидела больше, нахохлившись, - спрошу: "Ну, что Галочка, чувствуешь опыт-то?" А она только головкой повертывает. И я сейчас ей пару горошин. На ночь в комнаты запирал, понятно. И вот - самоубийством покончила!
- Да что вы?!
- Отравилась. Весь горький миндаль поела. Приготовил прожаривать, а она утром проснулась раньше меня, нашла и… в страшных конвульсиях! Ну, пошел я. У вас есть горький? Ну, так имейте в виду… если штук сотню сразу… лучше, конечно, в толченом виде - сеанс может успешно кончиться. Абсолютно. А сейчас надо проведать горемыку нашу, - в Париже жила когда-то! Видела сон прекрасный! А слышали новость? В Бахчисарае татарин жену посолил и съел! Какой же отсюда вывод? Значит, Баба-Яга завелась…
- Баба-Яга?! Да. Я сам только подумал.
- Вот видите. Значит, сказка. А раз уже наступила сказка, жизнь уже кончилась, и теперь ничего не страшно. Мы - последние атомы прозаической, трезвой мысли. Все - в прошлом, и мы уже лишние. А это, - показал он на горы, - это только так кажется.
Такие бывают человечьи разговоры.
Он уходит к соседке. У него под мышкой мешочек. Над ним белый широкий зонт, весь в заплатках. Идет - колышется. Навстречу ему - голосок Ляли:
- Михайла Василич в гости!
И Ляля, и Вова прыгают перед ним, заглядывают на мешочек. Пшеничка или, может быть, кукуруза? И не знают еще, что там самое для них вкусное, что так любят дети и голуби: последняя горсть гороха.
А я долго еще сижу на краю Виноградной балки, смотрю на сказку. На радужном опахале хвоста, на чудесном своем экране, павлин танцует у дачки, у дохлой Лярвы. У ее головы недвижной, распластавшись на брюхе, тянется-вьется Белка, вывертывая морду, будто целует Лярву. Доносится до меня урчанье и влажный хруст… Она выгрызает у Лярвы язык и губы! Так скоро? Ведь только сейчас ходила по пустырю кляча… Вот так миленькое "трио"! Жаднюха на меня смотрит. Что, горошку? Я беру ее на руки, разглядываю ее лапки… Что смотришь? Вот начну тебя с лапки… что?!.. Теперь все можно. Она уснула, так скоро, доверчиво уснула…
Я долго еще сижу на краю балки, смотрю на леса в горах. Веки мои устали, глаза не видят. Сплю и не сплю, сижу. Поторкивает-трещит, шумят шумы, шумит дремучее… Погасает солнце. Шумит водопадами в голове… Сорвешься туда, к камням… А, не страшно. Теперь ничего не страшно. Теперь все - сказка. Баба-Яга в горах…
Волчье логово
В Глубокую балку пойти - за топливом?..
Там стены - глубокой чашей, небо там - сине-сине. Кусты да камни. Солнечный зной курится, дрожит-млеет. Спят тысячелетние пни дубов, заваленные камнями, - во сне последнем. Я бужу их своей мотыгой. С гулом и свистом летят их проснувшиеся куски - солнце: будут светить зимою. Дремлет на солнцепеке каменная змея - желтобрюх, заслышит шаги - поведет сонным глазом - и завернется: знает меня, привык. Я побаюкаю его тихим свистом. А он все дремлет, поставив на стражу глаз в золотом кольчике. Что и я - порожденье того же солнца. Такой же нищий. Всегда - один. А вот и она, ящерка-каменка, - вышурхнет, глянет и - обомлеет. От страха? От удивленья на Божий мир? Застынет стрелкой и пучит бусинки глаз - икринки. Цикады трясут и трясут над ухом ржавой, немолчной гремью - жаркое сердце балки. Вот - оборвут, и глохнешь от тишины, кружится голова с умолчья.
Сил не хватит дойти до балки: день уже отнял силы.
Пень, иззубренный топором… Я знаю его историю.
Это было полной весной, когда цвели глицинии по веранде, и черный дрозд на верхушке старого миндаля тихо, нежно насвистывал вечернюю песенку нашему новоселью. Приветно глядело все: розовые кусты шиповника по ограде, белые стены домика с зелеными ставеньками-ушами; павлин, пробирающийся под кедром - к ночи, синий дымок над кухней - первого ужина… уже ночные, синею мглою охваченные горы, намекающие душе:
- Отныне… вместе?
Теперь будут они следить за тихою жизнью нашей, впускать и укрывать солнце, шуметь дождями. Золотые и синие - солнечные и ночные - будут глядеть на нас до светлого конца жизни…
В тот вечер робких надежд я тихо ходил по саду. Мои деревья! Это - старый миндаль… обгрызли его кору, но глядит еще бодро и весь осыпан. А это… персик? Его донимают ветры… - ну, ничего, подвяжем. А вот и дуб. Ты долго будешь расти, долго-долго… Увидишь старого человека, меня-другого… он сядет здесь, - поставить скамейку надо, - и погасающими глазами будет смотреть на сад, новый всегда, на неменяющуюся звезду над Бабуганом…
Тогда я нашел тебя, товарищ моей работы, дубовый пень. Ты валялся под кипарисами, в полутьме, в затишье. Я хозяйственно оглядел тебя, обласкал взглядом - я так был счастлив в тот вечер! Я тебя обнял и выкатил на свет Божий - радуйся и ты с нами, будем работать вместе. Слышал ли ты, старик, как домовито-детски мы толковали, куда бы тебя поставить… как ты будешь лежать года, как хорошо посидеть на тебе вечерком, выкурить папироску, глядеть и глядеть на море, мечтать по далям и крепко верить, что не порвется нить нашей жизни, потянет другую, родную, нить… а ты все будешь благодушным свидетелем новых жизней… Теперь ничего не будет. Ты весь иссечен, горы колючек изрублены на тебе, горы мыслей порублены на тебе, сгорели… Сожгу и тебя, клиньями расколю и сожгу - неродившуюся надежду.
Я разглядываю рубцы на пне - по ним ползают муравьи. Постукивают ворота?..
…Татарские кони ржут, постукивают в ворота - будет прогулка в горы. Цикады бьют погремушками, день жаркий-жаркий, обвисли груши в моем саду, персики и черешни осыпали все деревья. Это же не мои деревья! И веранда с колоннами, с занавесками из шумящего хрусталя цветного - это же не моя веранда… Надо спешить - будет прогулка в горы… Но куда же девались все?! Лошади давно ждут, нетерпеливо постукивают в ворота… Я хожу и зову, ищу… Это же не моя веранда, сверкающая огнями!.. Я ищу и зову в тревоге, пробегаю в огромных залах. Это не мои комнаты… Мои комнаты были проще: ласковые, покойные… Не этот холодный свет, и черешни не лезли в окна… Я хожу и хожу по залам… Где-то тут мои комнаты…
Опять я вижу рубцы на пне, бегают муравьи. Осматриваюсь слипающимися глазами. Ну, вот и сад, и мои деревья… Это же сон мне снился, минутный сон… Вот и наш тихий домик. Спешить никуда не надо. Опять Тамарка громыхает воротами.
Дико кричит павлин - что-то его вспугнуло. Что такое? Что еще может теперь случиться?..
Я слышу воющий голос - к морю…
- Ой, люди добры-и-и… гляньете!.. Гляньте же, люди добры-и!..
Это в Профессорском Уголке, внизу.
"Уголок" давно мертвый. Не звонят по пансионам колокола, не сзывают гостей на завтраки, на обеды: сорвали колокола, сменяли на спирт подвальный. Пойдут колокола в дело - в пули: много еще цельных голов осталось. Не доносит повечеру трели отдыхающей певицы, трио Чайковского: умолкли певицы, музыканты, раскрали песни Чайковского, треплются по ларям базарным.
Внизу голоса ревут - там еще обитает кто-то! Берлоги еще остались.
- Ой, люди добры-и-и…
Нет ни людей, ни добрых.
"Золотая роза" розовеет еще стенами. А вот и "Вилла Марина", и "Вилла Анна"… но там теперь обитают совки, мелкие совки-сплюшки: кричат по ночам тоскливо: сплю-у… сплю-у… Спите, не потревожат. Вон шафранного "Линдена" корпуса, когда-то в розовых олеандрах, в зеленых кадочках, на усыпанной гравием площадке. Прощай, олеандровая роща! Выдрали ее садовники-трудолюбцы из кадушек, пожгли кадушки. Старик адмирал, хозяин, поглядывал оттуда в трубу на море. Выстроил себе новый корабль - на суше, прохаживался с сигарой по балкону в сиянии белоснежного кителя, в свежем сверканье брюк, в белых, бесшумных туфлях, просоленный морями, белобородый. Променял штормы на сладкий штиль, праздный кортик - на трудовой секатор, каткую палубу - на крепкие, в гравии, дорожки. Вывел розовые стены из олеандров, лиловые - из глициний, сады персика и диканки… Разбили его трубу, и ушел адмирал под землю: там-то уж совсем тихо. Встал на его "корабль" огромный Коряк - дрогаль, зацепился с семьей, с коровой и ждет упорно: отойдет ему дом - дворец с виноградниками и садами - за великие труды жизни: возил адмирала на таратайке в город! Сторожит пустоту - усадьбу да помаленьку выламывает рамы.
Внизу голоса растут. По балке доходит четко - воющий бабий голос:
- Да лю-ди… добрые!., да вы ж гляньте!..
- Усе кишки вымотаю с тебе… за мою Рябку!.. Это - Коряка голос, рык сиплый.