Хуан Хименес - Платеро и я. Андалузская элегия стр 11.

Шрифт
Фон

НОЯБРЬСКАЯ ИДИЛЛИЯ

Возвращаясь к ночи с мягким грузом сосновых веток для очага, Платеро в сумерках почти исчезает под раскидистой поникшей зеленью. Он идет мелкими, тесными шажками, как циркачка по проволоке,- изящно, точно балуясь... Кажется, вообще не идет. Только торчат уши, словно улитка выставила рожки из своего домика.

Зеленые ветви, те самые ветви, у которых там, вверху, было солнце, были клесты, ветер, луна, вороны,- ужасно, Платеро, и вороны тоже! - теперь, бедные, метут белую пыль сухих вечерних дорог.

Холодная сиреневая нежность над полузимними полями. И кроткая убогость ослика с его ношей начинает, как и в прошлом году, казаться нездешней...

БЕЛАЯ ЛОШАДЬ

Грустно, Платеро... Сегодня, на улице Цветов, у самой арки, как раз на том месте, где молнией убило близнецов, я увидел па земле белую кобылу Глухого. Крохотные, полуголые девочки смотрели на нее молча.

Пурита, швея, проходя мимо, рассказала, что Глухой, которому стало уже невмоготу кормить клячу, утром отвел ее на пустырь. Ты же знаешь, она была такая старая, совсем как дон Хулиан, и такая никудышная. Уже не видела, и не слышала, и едва могла двигаться... но могла, и поэтому в полдень снова стояла у ворот хозяина. Он, рассвирепев, выдернул подпорку и замахнулся. Она не уходила. Тогда Глухой ткнул ее серпом. Сбежались люди, и под ругань и смех лошадь заковыляла вверх по улице, спотыкаясь, заваливаясь. Детвора провожала ее криками и камнями... Наконец она свалилась на землю, и там ее добили. Все же мелькнула над ней тень сострадания: "Дайте ей умереть спокойно!" - словно мы с тобой оказались рядом, но было это - как бабочка в урагане.

Камни так и остались лежать рядом с лошадью, к моему приходу уже холодной, как они. Один ее глаз был широко раскрыт и, слепой при жизни, теперь, казалось, смотрел. Ее белизна хранила последний свет на померкшей улице, где вечернее небо, высокое от холода, заплывало тонкой розовой рябью...

КОШАЧЬИ СГОВОРЫ

Чета, Платеро, и впрямь удалась. Донья Камила, вся в бело-розовом, плыла с указкой и грифельной доской, давая урок поросенку. Почтенный Сатана одной рукой тряс пустой бурдючок, а другой выуживал у нее из кармана набитый кошель. Ручаюсь, что фигуры смастерили Пепе Ловкач и Конча Разносчица, которая взяла в моем доме какое-то старье. Впереди, одетый священником, ехал на черном осле Пепито Меченый с хоругвыо. А позади все сорванцы Сквозной, Фонтанной, Тележной улиц, площади Писцов и тупика дядюшки Педро Тельо гремели в лад - жестянками, жаровнями, тазами, чугунками, бубенцами - над лунной мостовой.

Тебе уже ведомо, что донья Камила - трижды вдова и что ей за шестьдесят, а Сатана, тоже вдовец,- правда, единожды,- успел снять пенку с вина семидесяти урожаев. Он это выслушает нынче ночью, когда перед окном захлопнутого дома историю новобрачных представят в лицах и куплетах!

Три дня, Платеро, продлятся кошачьи сговоры. Потом соседки, унося каждая свое, разберут алтарь на перекрестке, где вокруг освещенных фигур пляшут пьяные. Еще пару ночей пошумит детвора. И останутся только луна и песня...

ВЫЗДОРОВЛЕНИЕ

Из желтого полусвета моей комнаты, моего больничного покоя, мягкого от ковров, слышно, как в уличной тьме, словно во сне под изморосью звезд, возвращаются с поля под гомон детей легконогие ослики.

Угадываются их большие темные морды и маленькие тонкие лица ребят, и сквозь ослиный рев-стекло и серебро рождественских колядок. Чудится город, весь окутанный паром конюшен, дымком поджаренных каштанов, мирным дыханием очагов...

И ширится, смывая сор, душа, словно столб голубой воды хлынул с утеса в ее потемки. Ночь избавления! Теплый холод сокровенной, насквозь просветленной поры!

Колокола, высоко и нездешне, перекликаются среди звезд. Растревоженный Платеро зовет из конюшни, безнадежно далекой в этот миг, когда небо рядом... Я плачу, слабый, взволнованный и совсем одинокий, как Фауст...

СТАРЫЙ МУЛ

...И, вконец уже измучен, умирал он с каждым шагом...

"Серый конь алькальда Велеса".

(Испанский народный романс)

Я не могу, Платеро, не могу уйти. Кто бросил его здесь, одного, беспомощного?

Он, наверно, выбрался со свалки. И, наверно, не видит и не слышит нас. На том же бугре, высвеченное солнцем, возникло нынче утром, под белыми облаками, это горькое иссохшее убожество в живых островках мух, чужое сказочному зимнему дню. Он долго и трудно поворачивался, хромая на все четыре ногп, словно искал восток, и, завершив оборот, застывал. Все, что он смог,- это повернуться. Утром он смотрел на восход, теперь - на закат.

Годы, Платеро, надежные путы. Вот он, бедный твой брат,- он свободен и, даже приди сейчас весна, не сдвинется. Не стоит ли он уже мертвый,- как Беккер? Ребенок мог бы нарисовать этот окоченелый силуэт на сумеречном небе.

Ты же видишь. Я пытался сдвинуть его, и он не шелохнулся. Не почувствовал окрика... Агония словно врастила его в землю...

Платеро, он умрет ночью от холода на этом бугре, продутом северными ветрами... Я не могу уйти, я ничего не могу, Платеро...

ЦВЕТЫ

Мама Тереза, вспоминает моя мать, перед смертью бредила цветами. По странной связи с разноцветными звездами тогдашних моих младенческих снов мне всегда кажется, Платеро, что цветы ее бреда были розовыми, синими и лиловыми цветами вербены.

Маму Терезу я вижу неизменно сквозь разноцветные стекла решетчатой двери, за которой луна становилась алой, а солнце синим, и всегда терпеливо склоненной над голубыми цветочными горшками или белой куртиной. И призрак, не меняясь ни в солнце августа, ни под сентябрьским ливнем, никогда не поднимает лица, потому что я не помню, каким оно было.

В бреду, вспоминает мать, она звала какого-то незримого садовника. Кого-то, кто ласково повел бы ее по тропинке к зацветшей вербене. Этой дорогой и возвращается она ко мне, сберегшему ее, как ей хотелось, если не в сердце, то в теплой памяти, словно в том шелке, что она любила, тонком шелке с мелкими цветами, братьями никлых гелиотропов и ночных светляков моего детства.

РОЖДЕСТВО

Огонек на пустоши!.. Предвечерье сочельника, и слабое дымное солнце едва проступает на невзрачном небе, чистом, но сплошь сером, с невнятной желтизной на закатном горизонте... Нежданно взлетает в воздух колючий треск опаленной хвои, потом тугой дым, белый, как горностай, и, наконец, его проясняет огонь, оживая светлыми мимолетными языками, которые лижут воздух.

Пламя на ветру! Рой желтых, розовых, сиреневых и синих призраков пронизывает на лету незримый низкий потолок и где-то исчезает - обдавая стужу запахом жара. Декабрьская вдруг потеплевшая даль! Улыбка зимы! Сочельник счастливых...

Плавятся соседние кусты. В струях жаркого воздуха дрожит и яснеет окрестность, переливаясь текучим стеклом. И дети арендатора, у которых не бывает рождества, грея озябшие руки, жалко и грустно топчутся у костра, где стреляют, лопаясь, желуди и каштаны.

И в конце концов, развеселившись, они прыгают через огонь, уже по-ночному багровый, и поют:

...В дорогу, Иосиф,
в дорогу, Мария...

Я подвожу Платеро, чтобы он поиграл с ними.

БЕРЕГОВАЯ УЛИЦА

Здесь, Платеро, в этом большом доме, где теперь жандармская казарма, я родился. Как нравился мне и каким роскошным казался этот бедный балкон в мавританском стиле с разноцветными стеклянными звездами! Смотри, Платеро,- лиловая и белая сирень и голубые колокольчики все еще скрашивают черную от старости садовую решетку, отраду моих ранних лет.

На том углу, запрудив улицу Цветов всеми оттенками синевы, вечерами сходились матросы, качаясь, как пустырник на октябрьском ветру. Помню, какими громадными они мне казались; в просвете широко, по-матросски, расставленных ног я видел в низине реку с ее ровными полосами стекла и охры, воды и отмелей, зачарованный парус на дальнем речном рукаве, неистово красные клубы закатного неба... Потом отец перебрался на Новую улицу, потому что матросы всегда ходили с ножом наготове, мальчишки каждую ночь разбивали фонарь и обрывали звонок, а на углу вечно дуло...

Из верхнего окна видно море. И не сотрется в моей памяти та ночь, когда взрослые всех нас, дрожащих и возбужденных, повели наверх - смотреть, как горит на банке английский корабль...

ЗИМА

Бог сегодня в стеклянных покоях. Говоря проще, льет, Платеро. Льет. И последние, забытые осенью цветы, цепляясь за бессильные стебли, тяжелеют алмазами. В каждом - небо, стеклянный покой, бог. Присмотрись к этой розе - в ней мерцает еще одна, дождевая, и если встряхнуть,- видишь? - падает прозрачный цветок, душа этой розы, увядшей и грустной, совсем как моя.

А вода ведь радостна, как солнце. Иначе не гоняла бы под ней голоногая детвора,- взгляни, как они раскраснелись и до чего счастливы. И с тем же гамом рассыпаются по плющу воробьи, мгновенной стайкой,- школьники, как шутит Дарбон, твой лекарь.

Льет. Мы останемся дома. Сегодня мы с тобой зрители. Смотри, как бурлит водосточный желоб, как отмылись акации, совсем уж черные и все еще чуть золотые. Видишь, в канаве снялся с якоря детский кораблик, задержанный вчера бурьяном. И скорей взгляни, при беглом проблеске солнца, какая красивая радуга встает из-за церкви и смутным семицветием умирает с нами рядом.

Ваша оценка очень важна

0
Шрифт
Фон

Помогите Вашим друзьям узнать о библиотеке

Популярные книги автора