ГРАНАТ
Что за гранат, Платеро! Мне дала его Агедилья, выбрав лучший у себя на Монашьем ручье. Какой еще плод так воплотил бы свежесть воды, которой вскормлен? И столько взрывчатой силы в его зрелом здоровье. Распробуем, Платеро?
Как хорош сухой горький вкус упорной кожуры, жесткой и цепкой, словно корень. И вот первая сладость - рассветный рубиновый проблеск - верхних зерен, склеенных с кожурой. И в тонкой пелене, Платеро, плотное, крепкое, здоровое ядро, сокровищница сочных аметистов, твердых, как сердце молодой королевы. Какая роскошь! Бери, Платеро, лакомься. Зубы блаженно немеют, погружаясь в эту веселую алую спелость... Погоди, не могу говорить. Вкус завораживает, как зыбкий лабиринт узоров калейдоскопа... Всё!
У меня, Платеро, теперь уж нет гранатовых деревьев. Жаль, ты не видел тех, за погребком на улице Цветов... Мы выходили под вечер. За щербатыми оградами сквозили дворики Коралловой улицы, и каждый завораживал ио-своему, а за ними виднелся луг и за ним река. Будили эхо трубы карабинеров и кузница в горах... Неведомый, чужой уголок города открывал мне щедрую поэзию своих будней. Садилось солнце, и гранаты горели, как драгоценные камни, у колодца в тени смоковницы, усеянной ящерками...
Гранаты, плоды Могера, самоцветы его герба! Гранаты в отблесках закатного горнила! Гранаты Сабарьего, сада монахинь, грушевой лощины, тихих низин с немолчною водой, где небо розовеет, как у меня в душе, до самой ночи!
ЛИПИАНИ
Посторонись-ка, Платеро, и пропусти школьников.
Сегодня, как ты помнишь, четверг, и детей вывели за город. Иногда Липиани прогуливает их до моста Ангустиас, иногда до владений падре Кастельяно. Сегодня он явно в настроении и повел их, как видишь, к самому скиту.
Липиани, как выразился наш алькальд, ослов выводит в люди, Платеро, и я имел было на него виды касательно тебя, да, боюсь, ты умрешь с голоду. Бедняга Липиани под видом братства во Христе и дабы отвадить детей от меня, на что у него свои резоны, с каждым из питомцев делит пополам его завтрак и, взяв это за правило, на вечернем лугу съедает самолично тринадцать полузавтраков.
Посмотри, до чего все счастливы! Дети - как удары раскрытого сердца, красные и трепетные, распаленные терпкой радостью октябрьского предвечерья. Липиани колышется мягкой громадой, затянутой в клетчатый беж костюма, шитого в Берии, и, предвкушая пир под сосной, раздувает улыбкой огромную полуседую бороду...
И гулко вторит его шагу луг, медно вибрируя, как тот большой, только что смолкший колокол, что все еще гудит над городом, точно огромный зеленый шмель, на золотой башне, с которой ему видно море.
КРЕПОСТЬ
Чудесное, Платеро, небо нынче вечером - с осенним металлическим отливом, как на золотом клинке! Я люблю эту пустынную вершину, где хорошо смотреть закат и где ни нам никто, ни мы никому не помеха...
Единственный домик, белый с голубым, затерялся среди погребов и грязных стен в осоте и крапиве, и кажется, что он необитаем. Там ночное ристалище любви Козьей Ножки и ее дочери, двух бело-розовых могерских красавиц, почти неотличимых и всегда в черном. Вон там, во рву, умер Пинито и два дня пролежал никем не замеченный. А там стояли пушки, когда пришла артиллерия. Что еще? Дон Игнасио с его спиртной контрабандой уже знаком тебе и, как видишь, нам доверяет. Изредка гонят быков из Ангустиас, и даже мальчишек - и тех здесь не бывает...
Взгляни на виноградники сквозь арку моста через бурый сбегающий ров, на печи из дикого камня и даль с фиалковой рекой. На одинокие отмели. На это закатное солнце, что багряно вырастает, как бог явленный, и, все заворожив, уходит в расщелину моря за Уэльвой, в великой тишине, которую вверяет ему мир,- иначе говоря, Могер, его поля, и ты, и я, Платеро.
СТАРАЯ АРЕНА
Снова, Платеро, меня пронизывает с неуловимостью мгновенной вспышки видение той старой арены для боя быков, что сгорела вечером... вечером... так и не вспомню, когда она сгорела...
И даже не помню, какой она была... Чудится, будто я видел - или то было на обертке шоколада, который приносил Манолито Флорес? - курносых собак, маленьких и серых, точно из толстой резины, подброшенных в воздух черным быком... И бесконечное запустение, с высокими, очень зелеными травами... Я помню ее лишь извне, верней, сверху и, собственно, то, что не было ареной... Но людей нет... Я кружу по сосновым уступам амфитеатра, чувствуя себя в настоящем, наилучшем цирке, как те, что на картинках, выше и выше взбегаю с каждым витком - и, в сумерках недавнего ливня, навсегда в меня входят зеленые дали, обугленные тенью, верней, холодом дымных туч, и сосны горизонта, одиноко врезанные в летучий белый просвет над морем...
И все... Сколько я пробыл там? Кто меня вывел? Когда это было? Я не знаю и не смог узнать ни от кого, Платеро... Но когда я об этом говорю, все догадываются:
- Да, старая арена, за крепостью, та, что сгорела... Тогда еще наведывались к нам тореро...
ЭХО
Здесь так пусто, что вечно кажется, будто кто-то есть... Охотники, спускаясь сюда с гор, ширят шаг и поднимаются на увалы, чтобы дальше видеть. Говорят, наведываясь в наши края, здесь ночевал Парралес, бандит... Красная скала стоит па восход, и порой силуэт какой-нибудь забредшей козы врезан на ней в желтую вечернюю луну. Промоина на пустоши, пересыхая лишь в августе, собирает янтарные, зеленые и розовые осколки неба, полуослепшая от камней, которые детвора бросает со скалы в лягушек или просто, чтобы гулко взбудоражить воду...
Я придержал на повороте Платеро, под рожковым деревом, которое сплошь чернело, заслоняя луг, сухими лезвиями стручков, и в раструб ладоней крикнул: "Платеро!"
Скала пересохшим голосом, еле смягченным близостью воды, ответила: "Платеро!"
Платеро резко повернул голову, напряженно вскинул и дернулся, готовый рвануться.
"Платеро!" - крикнул я вновь.
Скала вновь ответила: "Платеро!"
Платеро взглянул на меня, взглянул на скалу и вдруг, оскаленный в зенит, губы гармоникой, разразился нескончаемым ревом.
Скала протяжно и недобро ответила тем же ревом, чуть запаздывая на перекатах.
Платеро снова взревел.
Скала снова взревела.
Тогда Платеро с тупым суматошным упорством, чужой, темный, как ненастье, стал выкручивать шею и падать, силясь сорвать уздечку, убежать, оставить меня, пока я не повел его, тихо уговаривая, и голос его не стал мало-помалу его единственным голосом посреди агав.
ИСПУГ
Дети ужинали. На снежной скатерти дремал теплый и розовый свет, а расписные яблоки и красная герань расцвечивали грубой здоровой радостью тихий круг бесхитростных головок. Девочки держались, как подобает женщинам; ребята по-мужски толковали между собой. В глубине, давая малышу белую грудь, молодая мать, русая и красивая, смотрела на них с улыбкой. За окном в саду дрожала звездами светлая ночь, холодная и нелюдимая.
Вдруг Бланка хрупкой молнией метнулась к матери. Внезапная тишина - ив грохоте опрокинутых стульев за ней суматошно кинулись остальные, с ужасом оглядываясь.
Глупый Платеро! Прижав к оконному стеклу белую голову, вдвойне огромную от темноты и страха, он неподвижно и грустно смотрел в уютно освещенный дом.
ДОРОГА
Как облетели за ночь деревья, Платеро! Кажется, что они опрокинулись и, устлав землю ветвями, корнями врастают в небо. Посмотри на тополь - он похож сейчас на Лусию, акробатку из цирка, когда, расплескав по ковру огненные волосы, она поднимает сведенные вместе стройные ноги в сером кружеве, от которого они еще стройнее.
Теперь, Платеро, с голых ветвей птицы нас видят в золоте, как мы весной их видели в зелени. Свежий голос высокой листвы, каким сухим нищенским вздохом обернулся он внизу!
Взгляни, Платеро,- все усыпано сухими листьями. Когда мы вернемся сюда в воскресенье, ты не увидишь ни единого. Не знаю, где они гинут. Наверно, влюбленные птицы открыли им весной секрет этой прекрасной и тайной смерти, которой не будет ни у тебя, ни у меня, Платеро...
БРОДЯЧИЙ БЫК
Когда мы с Платеро добираемся до апельсиновых деревьев, в лощине, белой от заиндевелого копытника, лежит тень. Еще не подернут золотом блеск бесцветного неба, и четок на нем тонкий рисунок агав по краю холма. Временами светлый шум, широкий и протяжный, заставляет поднять глаза. Это длинной стаей, воздушно перестраиваясь на лету, возвращаются к оливковой роще скворцы...
Бьют в ладони. Эхо... "Мануэль!" Ни души... Вдруг - стремительный гул, налитой и огромный. Сердце колотится в предчувствии всей его громадности. Мы прячемся за старой смоковницей...
Вот он. Красный бык, хозяин рассвета. Принюхиваясь, мыча, своенравно круша все на своем пути, он на миг замирает на холме - и долину, до самого неба, полнит отрывистый жуткий стон. Скворцы с шумом, который глушат удары сердца, безбоязненно кружат в розовой вышине.
В пыльном облаке, тронутом медью раннего солнца, бык ломает агавы на пути к колодцу. Наскоро пьет и, роскошный, огромней, чем само поле, поднимается, воитель, в обрывках виноградной лозы на рогах, к нагорному лесу, скрываясь, наконец, от жадного взгляда в ослепительной, уже сплошь золотой заре.