Но шли дни, а письма от Мишки не было. Варю это печалило, хотя порой ей казалось: так лучше. Иначе хочешь не хочешь - отвечай Мишке, да или нет. Да - это значит надо бросить город, уйти из клиники, покинуть курсы. Нанести обиду Наде и Валерию, которые были так внимательны к ней, так радовались, что она с ними, под крышей их дома… А нет - значило навсегда порвать с Мишкой, навечно покинуть родной дом в деревне, никогда-никогда не видеть своих полей, не бродить по берегам реки, не собирать в березняках грибы, а на еланях и в колках ягоды… От одной мысли об этом у Вари навертывались слезы. Нет, это невозможно! А разве мыслимо оставить одну бабулю… которая и живет-то сейчас ради нее одной… мама, папа, Надя - у всех свой путь, только она, Варя, как это сказал Валерий, - "тростинка на ветру". Куда ветер подует, туда и клонит ее.
Не зная, куда деваться от своих дум, Варя стала бояться одиночества и, надо не надо, часами торчала в клинике.
А тут была своя жизнь, здесь обитали тоже люди, и среди них встречались фигуры исключительные, наделенные умом и чувством, обладавшие таким пониманием человеческого существа, что у Вари дух замирал.
Варя работала в терапевтическом отделении. Оно размещалось в крыле главного корпуса, на пятом этаже, состояло из восьми палат: в двух было по пять коек, в остальных шести - по четыре. У самого входа в отделение, справа, размещалась комната санитарок, рядом с ней комната ДС - дежурной сестры, а через коридорчик, ведущий на запасный выход, - святая святых - кабинет врача.
В предвечерний час, когда в больнице затихала дневная суета после всех процедур, осмотров, анализов и консилиумов, Варя любила выйти в коридорчик, встать у окна и наблюдать за жизнью больничного двора.
В этот час из всех подъездов факультетских клиник к автобусной остановке спешили люди. Их скапливалось столько, что белый, занесенный снегом двор покрывался продолговатым черным пятном. Здесь были и врачи, и медицинские сестры, и санитарки, но толпа особенно разрасталась, если в клинике оказывались студенты-медики. Тогда двор оглашался громким говором, смехом и даже песнями. - "Вот ведь какая она разноликая, жизнь, - во дворе смеются, а внизу главного корпуса, в реанимации, кто-нибудь испускает свой последний вздох. И никто ни в чем не виноват. У каждого своя жизнь, своя судьба", - думала Варя, не спуская глаз с неба, которое в этот закатный час играло всеми цветами радуги и, щемя сердце, напоминало деревенские поля, холодные и пустые, но почему-то милые-милые, несказанно дорогие, дороже всех других красот в мире…
9
Вот тут-то, в коридорчике у окна, и заприметил Варю Пахом Васильевич Парамонов. На манер Вари он тоже смолоду любил сумерки. Именно в этот час суток в его душе рождалось труднообъяснимое желание прервать все дела, и уединиться, и подумать неспешно о себе, о людях, о путях житейских…
- Что, Варя, тоска легла на ретивое? - бесшумно подойдя к окну, сказал Пахом Васильич.
Варя вздрогнула от неожиданности, обернулась, отступила на полшага, как бы приглашая Пахома Васильича занять место у окна.
- Да что вы! - попыталась отказаться Варя.
- Да уж вижу! Чего там! - подтвердил свои предположения Пахом Васильич.
Уж чего Варя не могла допустить, так это то самое, что происходило: чужой, посторонний человек прихватил ее в укромном местечке и без всякой ошибки понял ее состояние - тоскует! Может быть, выдала ее задумчивость лица? Слезинки, застывшие в уголках глаз? Но ведь он и лица-то ее по-настоящему не видел, она стояла спиной к нему…
А по спине-то он и догадался, что девушка охвачена печалью: плечи перекошены, опущена голова, руки повисли, как неживые. Варя стремительно выпрямилась, вскинула руки на грудь.
Пахом Васильич не стал больше ни о чем расспрашивать Варю, а, встав с ней рядом, заговорил приглушенным голосом:
- Я вот тоже какой? Шибко чувствительный. А почему, не сразу объяснишь. Думаю, потому, что обижали меня. При случае расскажу. Обиды, как песок в воде: не растворяются, на дно садятся. А когда вот так смотришь в одиночку на землю под снегом, на голые ветки - замутнение в душе происходит. Одно вспомянешь, другое придет на ум, третье за сердце схватит…
- Да кто же это мог обижать вас, Пахом Васильич? По виду вы самостоятельный, - полуобернувшись, сказала Варя, не скрывая недоверчивости в голосе.
- По виду, Варя, лишь по виду. А обижала судьба. Пожил-то я подходяще. Восьмой десяток разменял. Все случалось. Все было.
Варя окинула взглядом Пахома Васильевича, пришедшего сюда в больничном халате, накинутом на худые, острые плечи, в тапках с загнутыми носками, в нижней рубашке из белого полотна, с тесемками вместо пуговиц, и впервые подумала о нем, как о старике. Всегда живой, разговорчивый, с темными волосами без седины, выбритый, с громким, молодым голосом, умеющий по всякому поводу сыпать шутками и прибаутками, Пахом Васильич существовал в сознании Вари вне возраста, просто как пожилой человек, представитель старшего поколения.
- Ты случайно не из сельской местности? - помолчав, спросил Пахом Васильич.
- Деревенская я! - воскликнула Варя.
- Ну вот и я тоже. Стало быть, два сапога пара, - усмехнулся Пахом Васильич.
- А почему вы так подумали? Разве на мне метка какая? - поинтересовалась Варя.
- Глаз у меня приметный. Вижу - стоишь и стоишь ты у окна, к земле присматриваешься, про свое соображаешь. У городской девахи такое в ум не придет. Ни за что не придет!
- То есть как это "не придет"? Почему же? - Варя повернулась к Пахому Васильичу, встала спиной к окну. Какой-то запоздавший яркий лучик, заблудившийся в голых ветках больничного парка, скользнул по худощавому лицу Пахома Васильича и, мгновенно поиграв на стеклах его очков в латунной оправе, загас навсегда. "Может быть, он знахарь. Чужую жизнь может предсказывать, поворожить бы насчет письма от Мишки: будет, не будет?" - подумала Варя и насторожилась, видя, что Пахом Васильич морщит лоб, готовится ответить ей.
- А так, Варя. Природа свое пробьет.
Варя вздохнула. Ждала что-то более ясное и значительное. Пахом Васильич понял, что девушка недовольна его ответом, покашлял в кулак, решил кое-что добавить.
- Ты вот вроде при деле, а в думах у тебя другое. Оно и манит тебя к природе. Хоть через окно, а все ж лес и поля душу согревают. Городской человек, наоборот, в четыре стены тянется.
"Ну в точности он говорит. Наверняка ясновидец", - подумала Варя, испытывая желание кое-что еще разведать о себе у Пахома Васильича. Но старик заспешил в палату - наступила пора приема лекарства.
- А ты почему не на курсах? - обернувшись, спросил Пахом Васильич.
- В ночь уборку назначили. Говорят, вот-вот наше отделение академик посетит.
- Ну-ну. Чтоб чистота с ног валила, - засмеялся Пахом Васильич и зашаркал раненой ногой в коридор, то и дело оглядываясь.
10
Академик не появился в больнице ни через день, ни через два, ни через неделю. Ждали-ждали его и бросили ждать.
За это время Варя еще ближе познакомилась с Пахомом Васильичем. Они снова стояли у окна, в тот же предвечерний час, когда в больнице наступала тишина, а парк растворялся в сумраке, становясь загадочным, навевающим тоску и тревогу.
Пахом Васильич не забыл своего обещания при случае рассказать, как его обижали.
- Парень я был грамотный. В пятой армии партийную школу кончил. В Иркутске дело было. - Голос у Пахома Васильича звонкий, он слегка сдерживал его, и потому все, что он говорил, окрашивалось доверительностью.
Варя слушала в два уха, боясь даже переступить с ноги на ногу.
- Прибыл в родные места, и первый путь в райком. Так и так: вернулся из армии, готов приложить силы к строительству на селе новой жизни! "Хорошо, - говорит секретарь райкома. - Кадры нужны позарез. Будешь, нет по торговой линии работать? Ленин наказывал учиться торговать".
"Купцом, говорю, не собирался быть, по раз советской власти надо, пусть будет по-вашему". - "Вот это большевицкий ответ. Будешь, Парамонов, кооператором. Для этого надо курсы пройти. Дело непростое". Поехал я в Новосибирск, школа была при краевом потребсоюзе. Приехал назад тот, да не тот. В товарах понимаю, бухгалтерию освоил, как подойти к вопросу - тому или другому - обучен. Мне сразу пост: председателем сельпо. А в сельпо четыре лавки и один магазин в районном центре.
Начал я разворачивать дело. Не только себя всего работе отдавал, других не жалел. В иных селах в магазинах пусто, у меня от товаров полки ломятся. Рыскаю по городам, здесь чем-нибудь разживусь, там, глядишь, чего-нибудь прихвачу и все везу, везу. От похвалы проходу нет. "Вот Парамонов - голова! Вот раздувает кадило Пахом Васильич!" Ну, сама знаешь, будь хоть кремень, а замлеет сердечко от такой сладости. А всего более хвалят меня свои же, которые в магазине и по лавкам сидят. Я к ним с полным доверием, думаю, и они той же монетой отплачивают мне. И так я им верил, Варя, как себе. Особо верил тем, которые в райцентре, в магазине сидели: Петру Семибратову (этот по промтоварам был) и Марее Косухиной - продовольствием ведала.
И вдруг ревизия! Да какая! Из самого крайпотребсоюза. За три года все бумаги подняли, все счета и акты перетрясли. И, чую я, примолкли все, кто меня хвалил. Одна только Марея Косухина ерепенится: "Честный Пахом Васильич! Не жулик он! Не угнетайте его подозрением! Хлебной крошки не взял он у меня даром. Все б так берегли народное добро - жили б люди уже в коммунизме". Да только кто ж возьмет ее слова в резон? Млела Марея по мне. Был я тогда холостой. И знали об этом все охочие до чужой жизни.