Аввакум плюнул, растёр плевок и сел на бархатное креслице, отвернувшись от боярыни, от её сына. Да сообразил: уж очень удобно сидится. Поёрзал, вскочил, на кресло тоже плюнул.
- Как же вам, господам, не лицемериться? Тут мягко, там вкусно. Здесь глазам радость, ушам приятствие... Но будет вам ужо! Плач, скрежет зубов, страдание вечное.
- Поучи нас, батюшка! Поучи! - Федосья Прокопьевна до земли поклонилась протопопу, Иван Глебович лбом об пол ударил.
- Поучиться хотите? Поучу, - согласился Аввакум, - Где у тебя Писание, Федосья?
Анна Амосова, приехавшая с боярыней, тотчас подала книгу.
- Вам, мудроватым боярам, и ученье небось нравится мудреное?.. Отведайте-ка, коли так, "Премудростей Соломоновых". Вот отсюда возьмём: "...не в долговечности честная старость и не числом лет измеряется, седина же есть мудрость для людей, и нескверное житие есть возраст старости". Толкуй читанное, отрок! Толкуй, милый, мы с матушкой тебя послушаем и своё скажем.
- Не смею, - пролепетал Иван Глебович и сделался бледен, как очищенная луковка.
- А ты - смей! Душа твоя, кто о ней больше твоего должен заботиться? Душа, как сундук с золотом. Золото можно растратить попусту, и душу тоже погубить легче лёгкого. Соблазн не только вокруг, но и внутри нас гнездится. В сердце. Дерзай, Иван Глебович.
Обычно девушек с берёзками сравнивают. Ваня тоже был, как берёзка, едва забелевшая. Молодые берёзки на глаза не любят попадаться. То в ольшаник спрячутся, то за ёлками.
От Аввакума, от пронзительных взоров его негде было укрыться, но смутился сам же Аввакум. Запал ему в сердце отрочий испуг. О чём, про что? Но уж такой страх, такая вина плеснула из глаз Ивана Глебовича, что детской этой виной пронзило протопопа до самых пяток.
Иван Глебович, однако, робость пересилил и сказал внятно, в словах не путаясь:
- Не своей дерзостью, приказанием твоим толкую, батюшка, псалом. Мудрость не от седины старости, безгрешная жизнь наполняет человека мудростью.
- Добре! - воскликнул Аввакум. - Теперь слушай, что я прибавлю к твоему толку. Блажен и треблажен тот, кто не языком награду духовную зарабатывает, а несотворением зла ближнему, родне своей, христианам драгоценным. Окаянные и бездумные оттекают от веры Христовой, от истинной старой премудрости. Ловит их бес, прилепляет говном своим к молодой вере. У иного сединой голова изукрашена, как гора поднебесная, но коли возлюбил сей патриарх никонианские книги, седина не спасёт, шлёпнется с высоты разума старопечатных московских книг в бездну. Такой, Господи, хуже младенца, пихает в рот, яко щепу и кал, ложь и неправду блядивых никонианских книг. Сед, многодетен, но младенец!
Аввакум перелистнул страницу, ткнул пальцем в текст.
- "...вознегодует на них вода морская, и реки свирепо потопят их, восстанет против них дух силы и, как вихрь, развеет их. Так беззаконие опустошит всю землю, и злодеяние ниспровергнет престолы сильных". Теперь ты толкуй, Федосья Прокопьевна.
- Ах, батюшка! - боярыня раскраснелась, как давеча сынок её, через строгую личину проступила милая девичья стыдливость.
- Ответствуй, коль спрашивают!
- Беззаконие и впрямь разбойник из худших, - скороговоркой пролепетала боярыня. - Кто бы ни попрал истину, тот и сам грешен, и на других грехов напустил. Поступился совестью патриарх Никон и сам же себя совлёк с престола своего.
- Верно! Сам себя спихнул с Божьего места, - подхватил Аввакум, - "Вознегодует вода морская" - тут толк ясный: грешные праведных будут гнать. "Реки свирепо потопят их" - грешники на праведников ногами встанут, а праведники, хоть задавленные, - не смолчат, праведными словесами стрелять будут метко. Не обмишурится праведник-то, уж как пустит слово-то своё о Христе на собаку никонианина, тотчас неправду в еретике-то и заколет.
Чуть не целую неделю жил Аввакум у боярыни Морозовой, на ум наставлял.
Икалось в те дни святейшему Никону с утра до вечера. Водой того икания было не запить, корочкой хлеба не заесть.
20
Никон и впрямь икал. Собирался на Иордан с утра, помолиться среди расцветших ив{21}. Цветение ивы всякую весну пробуждало в сердце патриарха сладко-горькую тоску.
Но утром попотчевали новостью: царские слуги поймали монаха, который нёс его письмо новому иерусалимскому патриарху Досифею. Никон просил в том письме не поддаваться уговорам московского царя, не ехать в Москву судить святейшего, возведённого на престол Божьей волей. Неистовый самодержец Алексей дерзостно возмечтал, чтобы патриарх был у него комнатным слугой.
За своё письмо Никону не было стыдно, но если монах развяжет язык, то царские слуги узнают, какой слух приказано было пускать в туретчине: патриарх Никон страдает-де за увещевания царя не идти войной на крымских татар, на османские пределы.
- Приготовьтесь гостей принимать, - сказал Никон келейникам. - Коли будут кричать - молчите, станут кости ломать - кричите. Вежливые допросы страшней. На вежливых допросах ловят не на слове, на взгляде. Ну, да Бог милостив. Слуги у батюшки-царя дурак на дураке.
И однако ж, прежде чем идти на реку, Никон просмотрел бумаги, иные отдал келейнику, чтоб унёс в подвал, в амфору с ячменём.
Тут келейник подкатился с виноватыми глазами:
- Смилуйся, святейший! К тебе боярыня. Не всё ещё дорогу к нам забыли.
- Просительница небось! Скажи ей, патриаршье слово нынче дешевле крика петушиного. Царь слышит, да не побеспокоит себя, чтоб даже на бок повернуться.
- Говорил ей, святейший. Не отступает.
- Кто такая?
- Шереметева. Жена Василия Борисовича, что у татар в плену.
- Шереметева... Выслушать выслушаю бедную, да чем помогу? Как её зовут, запамятовал?
- Прасковья Васильевна.
- Она из чьих?
- Дочь Василия Александровича Третьякова.
Никон усмехнулся:
- А Третьяковы-то не чета Романовым, потомки императоров Византии, от василевса Комнина ведут род, от князя Стефана Ховры.
- У боярыни ноги болят! - предупредил, спохватись, келейник.
Боярыню внесли в кресле. Никону пришлось подойти к ней для благословения.
- Святейший! - прошептала Прасковья Васильевна, омыв слезами руку патриарху.
Лицо холодное как лёд, белое как снег. Глаза же будто не перелинявшие к зиме зайцы. И такие же сироты.
- Я о Василии Борисовиче молюсь, - сказал Никон. - Забыл царь большого своего воеводу. Быстро забыл.
- За Василия Борисовича татаре просят тридцать тысяч червонцев... Четвёртый год в плену!
- А я шестой! - сказал вдруг Никон. - Нет у меня, госпожа, ни золотых, ни серебряных. Милостыней перебиваюсь. Милостыню наперегонки несут царским любимцам, и мне несли... Гонимых, госпожа, боятся. Ты смелая, коли к Никону приехала.
Прасковья Васильевна опустила голову.
- Отчего родственники денег не соберут? - спросил Никон с раздражением. - Ведь Шереметевы!.. Мачеха Василия Борисовича - княгиня Пронская. Её брат Иван Петрович, чай, дядька у царевича! Из обласканных...
- Я потеряла надежду, - прошептала Прасковья Васильевна: скажи в голос, и заголосишь на весь монастырь. - К родне лучше не ездить - боятся меня. Как чумы боятся.
- Не поминай красную! Чума, Прасковья Васильевна, страшней всего на свете. Пережили. Я от чумы семейство царя спас... Всё забыл Алексей Михайлович. Меня - первого, твоего мужа - второго. - Посмотрел боярыне в глаза. - Когда соберёшь большую часть выкупа, дам двести червонцев. На чёрный день берегу.
- Кто десять золотых пообещает, кто аж тысячу, но ни один не позолотил моей протянутой руки. - Серые глаза Прасковьи Васильевны стали тёмными. - Не верю тебе, святейший! Не верю в бедность твою! Унесите меня отсюда!
Слуги подхватили кресло, и Никон опамятоваться не успел, как уже по двору прогрохотала карета. С размаха вонзил в пол посох:
- Кому дерзят?! За что?!
Вздымая вихрь, влетел в спальню, упал в одеждах, с посохом, на постель. Лежал, ни о чём не думая, не гневаясь, словно сто лет кряду орал на безумцев во всё горло. Горло и впрямь ломило, будто надсадил.
Разом поднялся, мимо всех, ни на кого не взглянув, ни на единый поклон не ответив, прошёл по дому, по двору, за монастырскую стену и остановился лишь над водами Иордана - Истры.
Вода была кучерявенькая, катила завиток за завитком.
Бережно касаясь рукою пушистых ивовых цыпляток, Никон пробрался через заросли на заветное своё, на потаённое место.
Под ногами сплошь одуванчики - золотая парча земли. Кругом, стена из прутьев. Даже с реки поляна закрыта древней, растущей из-под берега ветлой. Здесь ему было покойнее, чем за каменными стенами. Чувствовал себя, как наседка в корзине.
- Господи, вот он я, грешный! - прошептал Никон, опускаясь на кривой ствол, удобный, как седло.
Смотрел на завитки воды, на пушистые комочки цветущей ивы, тянущиеся к лицу, на гору, на храм Воскресения.
Храм был огромный. Вздымался как облако. Но до завершения далеко. Строить и строить.
- Что я наделал, Господи?! - прошептал Никон, роняя посох. - Что я наделал?!