- Любя наказуем, - сладко улыбался дьяк в пышную, крылом, бороду, волосок к волоску. - Гордость свою смири. Не мы тебя наказуем, а ты сам себя. - Потянулся, аппетитно, с хрустом, зевнул. - Вот как у немца поработаешь, так дурь-от соскочит живой рукой. На весь век закажешь себе борзость оказывать! - Хлопнул Евстигнеича по плечу. - Ступай, сахар! Со господом!
- Ловко пристроили! - смеялись приказные. - В самый, значит, вертеп блудоносных еретиков, бритоусов-табачников, в бражный стан нехристей, где даже и в великий пост пьянство преумножается и скоромное жрут! Так ему и след, непочётчику! Чувствуй, праведник, как русскому человеку в немцах солоно! Шебаршился - теперь вот казнись! Жизнь-то у нехристей и в крест и в переплёт постегает! Так доймёт, что забудешь, как прямиковые слова выговаривать. А то вы-ста, да мы-ста! Ан рылом и ткнули…
Вот и несёт послушание - всякое дело как метлою метёт - Семён Евстигнеев в саду у француза.
- Француз в петуха верует, по-нашему не говорит, - бормочет дядя Семён, - всё равно что немой, - значит, немец. Ох, иссох бы, кажись, живучи на таком послушании, коли бы не сад! Одно утешение - желанные цветики, - вздыхает он, рассеянно наблюдая, как мелкие кузнечики сухим дождичком пересыпаются с клумбы на клумбу.
- А не по закону! - лихо упирает он руки в бока. - Не-ет! - трясёт бородёнкой. - Врёте, в рот вам ситного пирога с горохом! - грозит приказным - противникам. - Это вам так, даром с рук не сойдёт! Ни-че-го сутяги-миляги, голуби сизокрылые… Я ещё до вас доберусь! До самого царя с челобитной дойду, мать вашу не замать, отца вашего не трогать! - ругался Семён.
А до какого царя?
Вот тут и загвоздка! Их два, малолетних. А правит всем баба. Может, отсюда и кривда и всё горе идёт?
Высокий, костистый, широкий в плечах, прямой, словно аршин проглотил, Семён Евстигнеев и в работе не гнулся; когда поднимал что-либо с земли, - г легко складывался, ломался по опояске. Морщинистый и худой; сухой лик, тонкий нос, клинушком бородёнка, словно святой со старинной иконы, - он казался значительно старше своих сорока пятя лет. В действительности же это был очень сильный мужик, свободно поднимавший с земли куль в десять пудов.
- В народе горе, - шептал Семён Евстигнеев, - а им, нехристям, и горюшка мало. Нетрог всё горит - не своё.
И как это можно такую силу винища сожрать! - крякал он, ворочая и разбивая комья серой от зноя земли. - Теперь весь пост будут пьянствовать да скоромное трескать. По ихней вере всё можно!..
- Пироги подовые! - вдруг звонко раздалось во дворе.
Долгие, короткие.
Смесные, квасные,
Монастырские и простые.
Кипят, шипят,
Чуть не говорят!
- Кто такой? - оглянулся Семён Евстигнеев. А голос уже выводит около дома:
Удались нонче после обедни.
Не то, что намедни:
Пекли пирожки.
А вышли покрышки на горшки.
Салом сдобренные,
Мясом чиненные,
Подходи, налетай,
Не скупись, покупай!
- Ахти-светы! - всплеснул руками Семён. - Куда это его нечистый несёт!
И - за парнишкой.
На бегу у Евстигнеича рубаха пузырится, а паренёк уже под самыми окнами:
Разрежу пирог поперёк,
Кто на целый не приберёг.
Не то накрошу,
Да отведать попрошу.
С пылу, с жару,
Семинишник за пару!
- Стой!.. Куда те нечистая сила! - хрипит на бегу Евстигнеич. - Ку-уда!..
У окна барского дома спокойно стоял, не обращая ни малейшего внимания на выкрики Евстигнеича, словно это до него не касалось, разносчик, опрятно одетый паренёк лет двенадцати.
На парнишке всё старенькое, но чистое, ладно пригнанное по росту: распахнутый короткий кафтанец из синей крашенины, холстинная рубаха, вышитая красным по воротнику, груди и концам рукавов, белые онучи, ловко перевитые лыковыми оборками, свежие лапти с круговой подковыркой.
В левой руке у малого белый войлочный колпак, слаженный блином, чтобы удобнее было обмахиваться, за спиной короб.
А вот забирай,
Под усы закладай!
Видно было, что короб тяжеловат для этого стройного худенького парнишки. Чтобы сохранить равновесие, он сильно подавался вперёд, выставляя худые лопатки.
"И как это он, пострел, привратника да дворников обошёл?" - проносилось в голове у Семёна-садовника.
Словно прилип возле окон разносчик.
- Тебе что?! - выдохнул Евстигнеич, ухватив паренька за рукав.
Озорно блеснув голубыми глазами, парнишка тряхнул шапкой русых кудрей и, выставив ногу, скороговоркой затараторил:
Пироги - объеденье.
Православным на удивленье.
Русским даже гожи.
Немцам, может, не пригожи.
Оглянулся на дом. В окне появился сам Франц Яковлевич Лефорт. Свежий цвет лица, безупречный костюм - ничто не говорило о том, что полковник провёл бурную ночь. Ровными пышными локонами курчавился на нём роскошный парик. Чёрные волосы, туго завитые, стекали тяжёлыми гроздьями вниз, на плечи и до середины груди. Чистый лик выбрит гладко; мягко синел пухлый, с ямочкой, подбородок.
Он глядел на разносчика и улыбался, по-детски вздевая кверху уголки пухлого рта.
Неутомимый "дебошан французский" и острословец. Лефорт необыкновенно ценил эти качества у других.
Сметливый, смелый, остроумный парнишка его, видимо, заинтересовал.
- Ах, сюкен сын!
- Нет, ваше здоровье, - бойко возразил малый, в упор глядя на Лефорта, - мать у меня православная.
Засмеялся полковник, затрепетали длинные локоны пышного парика. Трубкой в тонкой руке стукнул по подоконнику.
- Пьер!
Глаза у полковника карие, с поволокой. Беззвучно смеётся он, вертит трубку в руках, играет перстнями, колышется на груди белая пена - тонкое кружево.
"Красив немец, - думал разносчик, рассматривая Лефорта. - Чистый лик. воронёные брови вразлёт, зубы - что сахар!"
- Весело там у вас, - подмигнув, кивнул паренёк на открытые окна и, задорно хмыкнув, хлопнул по-коробу. - Может, пройдут пироги под закуску?
С потрохом, с перцем,
С коровьим сердцем!
- Так, так, - кивал Лефорт. - А сколько за весь короб возьмёшь?
- Пироги - извольте, господин честной, - бойко ответил парнишка, - а короб без позволения хозяина не смею продать.
Лефорт что-то сказал подбежавшему лакею, глазами показал на разносчика:
- Иди, мальчик, в дом.
И малый пошёл. Из прихожей через настежь раскрытые двери, видны были длинные столы, уставленные посудой, закусками, винами. На-отдельных зелёных столиках, расставленных кое-как по углам, кучки какого-то чёрного табаку, шашечные доски, пивные кружки…
Между столиками сновали лакеи в красных куртках, коротких голубых' панталонах, белых чулках. Девушка в кружевном чепце, в розовой кофточке с короткими рукавами и полосатой юбке до колен ловко расставляла посуду, постукивая высокими каблуками остроносых сафьяновых башмачков.
Гости в самых разнообразных костюмах - в камзолах, куртках, разноцветных кафтанах и просто в сорочках, заправленных в панталоны, некоторые в париках стуча тяжёлыми ботфортами, башмаками на толстой подошве, шаркай мягкими туфлями, громко разговаривали, шумно двигали табуретами, стульями и почти все курили.
Густой табачный дым пеленой тянулся в открытые окна.
Откуда-то из дальних комнат доносились звуки настраиваемых скрипок.
У парнишки глаза разбежались:
"Чудно!"
Вышел Лефорт.
- Бонжур! - потрепал малого по плечу. - Как зовут?
- Меншиков Алексашка! - выпалил паренёк, разглядывая теперь уж вблизи этого красивого иноземца-полковника.
Угадывалось, что Лефорт очень любит побаски, весёлые поговорки, присловья. Похоже, любая беда скользнёт по такому, а он и бровью не поведёт.
- Хочешь служить у меня? - спросил, улыбнулся полковник, понимая, что предлагать такое разносчику - это то же, по-видимому, что обещать миллионы несчастному, которому нужен только семишник, чтобы пообедать.
- Очень рад, - не раздумывая, ответил парнишка, - только надобно бы отойти от хозяина.
- Ну вот и ладно! - хлопнул его Лефорт по плечу. - Отходи от хозяина и - тотчас ко мне. А пока идём, - тронул за лямку короба. - Туда, - показал на раскрытую дверь. - Иди, кричи громче, продавай пироги.
- Гостям, что ли?
- Да, всем, всем, кто сидит! Как на улице. Понял?
Рассмеялся, слегка потянул за рукав, и Алексашка Меншиков, поправив лямку, смело переступил порог большой комнаты.