Виктор Лихоносов - Ненаписанные воспоминания. Наш маленький Париж стр 10.

Шрифт
Фон

- В конвой, в Царское Село. Посылать казака на конюшню графа Коковцева. Надоел ты нам здесь со своими скандалами в гостиницах. Твое приключение, кстати, совпало с буйством Пуришкевича в Государственной думе.

- Кто такой?

- Член Думы. Везде кричит и руки по швам. Когда сынок барона Мейендорфа (из свиты его величества) вызывал Пуришкевича на дуэль, тот ему, знаешь, что ответил? - Бурсак облокотился на стол и приблизил свой острый нос к кувшину с водой.- "Вы только дворянин, а я еще и Пуришкевич".

- Да кто он, мать его, такой?

- Черносотенец.

- А-а, это что кричат "Россия для русских!"? А я казак. Щирый в службе и завзятый в гульне.

- Я в него не верю.

- Пускай. Кто-то должен кричать за Россию.

- Зачем? - Бурсак недоуменно посмотрел на Толстопята. - Россия еще тысячу лет простоит и без помощи Пуришкевича.

- А вот и оно! - Им принесли шампанского.- Вы, господин Бурсак, только дворянин, а я еще и Толстопят. Держим бокал левой рукою, а правою крестимся. Слава богу, шо терпит наши грехи. В службе всем вставим толку, а дойдет до гульни, так и тут поперед всех. Милости просю, Дементий Павлович. Ага, оце наша горилка! Нехай будут живы та здоровы все девки та молодцы чернобровы. Костогрыз мастер брехать к чарке. Целый день гоняю казаков, так хоть раз зубы почистить. Нам, Дёма, не до Пуришкевича. "Слушаю, господин полковник, постараюсь, господин полковник!"

- Научишься пить, станешь Александром Третьим.

- Царство ему небесное, великий был человек. Подковы гнул, монету сворачивал, как листик. Слышу недавно: "Правильно сделали, что убили Александра Второго. Убили за другое, а вышло хорошо".- "Почему же хорошо?" - "Либерал, батюшка, был. Либерал. И поделом ему. И венчанный внук его тоже либерал. И его убьют". Не понимаю, Дёма, я человек военный.

Бурсак не удостоил Толстопята разъяснением.

- Они на жандармов денежки тратят, а первая революция обошлась России в три миллиарда рублей. Это контрибуция, какой не приходилось еще выплачивать никогда ни одной побежденной стране.

- Ничего,- сказал опять Толстопят бездумно. - Кавуны на Кубани продадим и покроем. Я был маленький, продал арбуз, купил открытку и послал государю поздравление к шестому мая, с днем рождения. Так меня вызывали к наказному атаману, вручили царский подарок. Сейчас меня разве этим обрадуешь? Того и жди Бабыч мне врежет: "Ты чего, бисова душа, есаульских дочек крадешь?"

- Он стро-огий.

- Казакам нравится это. "Свой батько - и все свое будет!" Пятьдесят лет не ставили нам в атаманы кубанского казака. Русь хитрая. Лука Костогрыз каждый день к дворцу ходил: "Нема ще? Скорей бы, хлеб-соль засохнет. Чертячии москали, курносые, разучили нас танцевать гопака".

- Я буду рад, если Калерия пожалуется.

- Да она уже любит меня, братец. Не спит сейчас. И грешна в мыслях. Они грешнее нас! Грешнее!

- Есть одна подробность,- тише сказал Бурсак.- У отца ее двадцать ли, сколько там, лет назад была связь с красивой дамой, и Калерия от нее.

Толстопят вытряхнул из пачки "Наполеона" папиросу и размял ее.

- Брехня.

- Шкуропатский решил забрать во что бы то ни стало дочку к себе. Но как? Только подбросить к дверям. Договорились, так и сделали. Рано утром на приступочку крыльца положили сверток. И записочка: "Благодетельница, примите, вскормите как свое дитя". Жена, конечно, не подозревала. Но однажды она набила Калерию, и Шкуропатский, забывшись, заорал: "Как ты смеешь! Это моя дочь".

- Брехня! У, какая брехня! Ведь это то же самое, что и про твою тетушку: будто из-за нее Толстопят застрелился! Шкуропатский святой человек, трубач, все зубы себе продул на музыкантской службе. То перепутали с генералом Вишневецким. И что мне до этого? Ей скоро замуж. Терешка обвезет вокруг церкви, и она - мадам. Пью за тебя, моя дорогая! - сказал он, имея в виду Калерию.- За твои атласные ручки. Я тебе письмо пришлю. Как я люблю вас, как сильно, как глубоко,- вы и не предполагаете.

- Перестань нести чушь.

- Вас удивляет, что я вам пишу? Я уезжаю в лагеря под Уманскую. Я должен еще раз увидеть вас, должен вам сказать, что вы мое солнце, моя радость, весна. Обещайте мне!

- Ты ее принимаешь за дурочку?

- Она "Ниву" читает. Моя шалунья... Женюсь и заживем тихо в Екатеринодаре.

- Какой ты безобразный, Пьер.

- Да я хороший,- протянул к Бурсаку руку Толстопят.- Я давно поломал о твою чистоту все свои косточки. Ты поменьше осуждай меня.

Бурсак воспитывал его всегда. Сам бы он ни за что не осмелился домогаться ласки у барышни в ту минуту, когда надо просить прощения. Весь род Толстопятов такой: упрямый, самоуверенный, хищный. И не то было в роду Бурсаков: там пробивались сквозь колючки неугасающим терпением.

- Скажи по совести, стоишь ли ты ее?

- Моя мать всю жизнь доила корову и об этом не думала. Казак не без доли. Скрипочка уже слышна. И быки наши еще стоят. Сейчас поедем на Терешкиных быках по шляху и запоем. Запоем?

Бурсаку, робкому, деликатному, нужен был такой бравый товарищ, с манерами то положительного завсегдатая балов в офицерском собрании, то, как он смеялся сам, "обывателя со Свинячьего хутора". Так часто случается. Слабое сердце жмется к удали, даже если ее осуждают. Толстопят же в усталые минуты молодости не мог без Бурсака. Он и умница, и начитан, и всегда на стороне добродетели. В свои слова Толстопят как бы не верил, он их выпускал из уст без оглядки и сам, когда что-то доказывал, ощущал пустоту, ему нужно было встречное слово, тогда он замечал, что его и правда слушают. Для Бурсака, такого тяжелого к действию, к шумной энергии, вся жизнь, казалось, все события, весь исход были в высказывании, в долгих обсуждениях, и он чувствовал наслаждение почти в любом разговоре. Недаром же он попал в стан присяжных поверенных; их поступок - речь.

- Костогрыз встретил меня и тычет люлькой в ноги: "Мой дед-пластун воевал в постолах за тридцать копеек та в рваной черкеске за рубль, та шапка на голове из козьей шкурки. Все обмундирование за три рубля. А теперь на вас, собачьи дети, подсвинки вонючие, и в пятьсот не вложишься. Теперь казак для народа, а обмундирование для разорения". Но если его дед, мой дед, твой дед воевали в постолах за тридцать копеек, это не значит, что я не могу выпить сейчас за пташку Калерию шампанского рубля на... че-ты-ре!

- Выпей лучше за Костогрыза и своего деда.

- И твоего! За кувшин с золотыми монетами! За Бурсаковские скачки. Живем. Никто никого помнить не будет, так поживем пока. За милых барышень... в постолах, ха!

Толстопят все болтал, хвалился, клялся, что к осени женится, рассказывал анекдоты из воинского быта, кого-то обзывал и над кем-то смеялся, но наутро половины из того, что он говорил, он не будет помнить. Так, когда во втором часу ночи они поднялись от стола и остановились у вешалки перед зеркалом, Толстопят, выпрямляя пальцами усы, громко и напевно сказал: "А хорошо бы, друзья мои, сейчас перед зеркалом застрелиться!.. Заплачет моя маленькая шалунья? И не подумает. Заплачет только отец с матерью да сестра Манечка. Где наши быки? Где Терешка?" И вышел хохоча, потом криком разрывая ночную тишину:

- Терентий! Мой друг, быки готовы?

- Пожалуйста...- рядом отозвался извозчик.

- Что скажешь интересного, мой хозяин? - приставал Толстопят, когда поехали по сырой дороге.

- Мое дело слушать, возить да молчать. Дождь, видно, будет.

- Ты у нас большой генерал. Вези! Вези, Тереша, по жизни да не растряси, уж прошу, пожалуйста, а то мне хочется застрелиться.

Все уж кругом спали, собаки только взлаивали в Пашковской. Две вороные лошади легко уносили их в тьму, за которой в лужах стоят улицы их города. Такое было настроение, будто едут они домой издалека и в Екатеринодаре что-то изменилось.

Дождь прекратился, виднее стали сады и карасунские озера, и Толстопят запел:

Прощай, мой край, где я роди-ился,

Прощайте, все мои друзья-а...

Толстопят пел, вспоминая голос деда, переливаясь с его не забытыми им интонациями, пел с отчаянием разлуки с краем, который покидали его предки по разным причинам, и потому постанывал как бы за всех: за тех, кто оглядывался на валы станицы, ворота и пушку, уходя на службу в Персию, в Среднюю Азию, в Петербург, в Варшаву, отрываясь от семьи на войну с турками под Плевной, постанывал и за тех, кто уцелел и припоминал в пьяном застолье свою тоску по хате, пел за бывших соседей с оселедцами, за всю родню свою черноморскую, спавшую вечным сном на пашковском погосте, за утонувших в Кубани, похищенных горцами, воображал налегке и свое расставание, но горечи от этого на душе не копилось: он знал, что если и расстанется с ненькой-Кубанью, то ненадолго, и не ждет его когда-либо страшная участь, никогда не потеряет он родное гнездо...

Проехали гостиницу "Дубинская роскошь".

- Сейчас бы, братец, стукнуть в окно. "Ой, кто это?" - "Тол-сто-пя-ат..."

Дема не слушал. На севере косо висела Большая Медведица. Толстопят словно уловил его взгляд, ткнул пальцем и снова певуче, под пьяненького, заговорил:

Ваша оценка очень важна

0
Шрифт
Фон

Помогите Вашим друзьям узнать о библиотеке

Популярные книги автора