— Какими судьбами? Ага, Чернышёв пригласил, ясно… Значит, будет выступать, рвётся в газету!
— Давать материал о себе он отказался, — возразил я.
— Вы, извините, наивны, ведь это тоже реклама: вот, мол, какой я скромный! Он и рассчитывает, что вы напишете: «О себе Чернышёв говорить не любит, но охотно рассказывает о таких отличившихся на промысле людях, как старпом Лыков, тралмастер Птаха, матрос Воротилин…»
— Именно эти фамилии он и назвал, — признался я.
— Ещё бы, — торжествовал Чупиков, — опора, личная гвардия! Держу пари, что он был с вами исключительно вежлив и предупредителен.
— Пари проиграете.
— Неужели нахамил? — У Чупикова радостно блеснули глаза.
— Ну не то что нахамил, а так… Но это не имеет значения, человек он всё-таки незаурядный.
— Очень может быть, — сухо проговорил Чупиков, сразу теряя ко мне интерес. — Желаю успеха. И отвернулся. Чего требовать от человека, у которого из-под венца увели невесту!
Кивнув, прохромал мимо Чернышёв, тонкие губы, искривились в усмешке — это он раскланивался с Астаховым; многие поздравляли его с победой в соревновании, и Чернышёв благодарил все с той же довольно неприятной усмешкой, ставящей под сомнение искренность поздравителей. Ему бы шляпу с пером и шпагу — Мефистофель! Появился и Ермишин, которого капитаны приветствовали с подчёркнутой почтительностью, старика здесь любили. Я помахал ему рукой, и он сел рядом.
— Старею, — отдуваясь, проговорил он. — На третий этаж без лифта поднялся — чуть главный двигатель не пошёл вразнос.
— Курить надо бросать.
— Э, я свою плантацию давно выкурил, — вздохнул Ермишин, — пустую трубку посасываю. Блокнотом запасся?
Я с заговорщическим видом приоткрыл портфель, где лежал магнитофон.
— С пятого ряда? — усомнился Ермишин. — Не возьмёт.
— Микрофон мощный, шёпот из-за дверей улавливает.
— Постой, так ты и меня записывал? — спохватился Ермишин. — Все словечки?
— Словечки размагничу, — пообещал я. — Не бескорыстно, конечно, за вечер воспоминаний.
— Ах ты, сукин сын… Ладно, помолчим.
Председательствующий постучал по графину, совещание началось.
А примерно через два часа Чернышёв обвинил в трусости двадцать девять капитанов.
Вообще-то такое слово произнесено не было, но оно угадалось и вызвало всеобщее возмущение. Но сначала выступали другие. Гибель четырех траулеров была ещё свежа в памяти, и капитаны, сменяя друг друга на трибуне, высказывали самую серьёзную тревогу и сомнения: не слишком ли велика опасность обледенения для низкобортных сейнеров и СРТ в открытом море? Капитаны были опытные, а иные знаменитые, познавшие славу, их мнение много значило — и почти все они говорили о том, что осваивать новые районы лова в штормовые зимние месяцы дело хотя и на редкость перспективное, но чреватое опасными последствиями. Обледенение судов вдруг предстало коварнейшим врагом, в повадках которого ещё следовало разобраться. И когда Сухотин, один из самых заслуженных капиталов, прямо предложил на зимний промысел посылать лишь большие морозильные траулеры, зал притих: что скажет начальство?
Ситуация была щекотливая: ведь все прекрасно понимали, что именно сейнеры и СРТ «делают план», дают основную часть добычи рыбы; понимали, что снять, резко уменьшить план добычи — дело чрезвычайное и вряд ли министерство на это пойдёт, но ведь и опасность обледенения — дело чрезвычайное. Словом, все притихли — предложение прозвучало, и на него следовало дать ответ.
Вот тогда-то Чернышёв и взорвал свою бомбу.
Когда он попросил слова, зал оживился: на собраниях любят ораторов с «изюминкой», а этого добра у Чернышёва, как я уже успел понять, было навалом. «Включай свою механику. — Ермишин толкнул меня локтем в бок.