- Господа большевики рушат дедовские традиции. Они им ни к чему. Это у них называется революцией. Скоро хоронить будут на улицах.
Тоня поглядела на говорившего - он стоял спереди, чуть справа. Молодой, нос горбинкой, губы пухлые, взгляд насмешливый. Уши покраснели - фуражечка не греет. Или форсит или на самом деле нет шапки. В тужурке с медными пуговицами. Из заводских инженеров или конторских.
- Кепку-то сними, нехристь, - упрекнула Тоня.
- Пардон, мадам, не кепка, а фуражка.
- По мне хоть горшок…
- Резонно! - усмехнулся молодой человек, но фуражку сдернул и держал ее в полусогнутой руке у груди. По форме.
- Гляди, и твой там же, - толкнула Глаша Мыларщикову. Михаил Иванович стоял рядом со Швейкиным. Среди русых, белокурых и черных голова Мыларщикова выделялась - рыжая!
Гроб установили у края могилы, и Григорий Баланцов открыл митинг. Он что-то говорил, сильно жестикулируя. До Тони и Глаши долетали обрывки отдельных фраз, которые невозможно было связать воедино. На площади колыхалось море голов. После Баланцова говорил Дукат, за ним выдвинулся высокий подтянутый молодой человек в кавалерийской шинели.
- Это кто же? - спросила Глаша. Тоня не знала. А вот хриплый голос внес ясность:
- То карабашский комиссар. Клепацкий его фамилиё.
- Ему-то здесь что надо? - уточнил басок.
- А вишь ли, покойник когда-то робил в Карабаше.
- Солидарность, так сказать, - опять усмехнулся молодой человек и, стрельнув взглядом в сторону Тони, надел фуражку и добавил: - У товарищей это слово в большом почете.
Глаша обратила внимание на насмешливого молодого человека. И так не вязались эти слова и тон, каким они были сказаны, с тем, что творилось у нее на душе. Покачала осуждающе головой и проговорила:
- Совесть-то у вас есть, а?
- Простите, сударыня, но в слове "солидарность" нет ничего предосудительного, оно не ругательное, его товарищи позаимствовали…
Тоня не вынесла. Навешать бы этому мозгляку пощечин, чтоб не умничал. Ишь, насмешник какой выискался. Люди плачут, сердце сжимается от горя, а он тут с издевочкой, с подковыркой…
- Ах ты, краснобай буржуйский! - сказала Тоня зло. - Язык бы тебе вырвать, уши бы надрать. А что ты в товарищах-то смыслишь, сморчок ты этакий!
Глаша потянула Тоню за рукав - смотри, разошлась как. Но Тоню уже нельзя было удержать. Высокий мужчина с хриплым голосом решительно поддержал ее:
- Катись колбаской, прихлебай! Ну, кому сказано?!
И молодой человек, прикусив с досады губу, ретировался, пробивая себе дорогу плечом. Он что-то еще сказал ругательное, то Тоня уже не слышала. Она вдруг заметила Кузьму Дайбова. Тот пробирался туда, где стояли Швейкин и Мыларщиков. Наконец, пробился к Михаилу Ивановичу и что-то шепнул ему на ухо, показывая рукой в сторону Маслянки - одну из первых улиц в Кыштыме. Мыларщиков нахмурился, повернулся к Швейкину - видимо, сообщил весть, принесенную Кузьмой. Тот, выслушав, согласно кивнул головой.
Снова зарыдал оркестр. Пятеро рабочих взялись за лопаты. Другие стали заколачивать крышку гроба. Сквозь музыку пробивались причитания матери. Глашу опять душили слезы. Тоня потеряла из виду своего Михаила. Искала, искала глазами и обнаружила его рыжую шевелюру недалеко от себя. Михаил пробивался сквозь толпу к Маслянке, а за ним поспевал Кузьма. Там, где кончилась толпа, Тоня заметила человека в солдатской шинели и папахе. Прихрамывая, он торопился в другую сторону от площади. Часто оглядывался. Тоня догадалась, что Михаил и Кузьма будут гнаться за этим хромым. Так бы и крикнула:
- Торопитесь, не то убежит!
Но Михаил и Кузьма и без того видели, что человек в шинели вот-вот доберется до проулка и сгинет с глаз. Они, в конце концов, вырвались из толпы и побежали. Человек дохромал до проулка и остановился. Сначала погрозил кулаком, а потом скрылся. Михаил и Кузьма с револьверами в руках - за ним.
Женщины возвращались с похорон разбитые, внутренне опустошенные. Тоня все время думала о Михаиле, а Глаша клялась себе, что ни за какие богатства не отпустит от себя Ивана. Пусть люди воюют, коль им это нравится, пусть убивают друг дружку, а она Ивана никому не отдаст.
…Иван вернулся домой поздно. Сметал сено на сарай. Пеганку оставил ночевать у себя - завтра собрался съездить в лес за сухарником. За ужином сказал:
- Ну и фрукт этот Лука! Тоже зарод выдумал: там всего копешка и была-то. Чуть в один воз не уложил. Ошметок остался, да за ним жалко и коня гонять.
- А может, привезти - пригодится?
- Не, лучше я завтра за сухарником съезжу.
- Оно так - дровишки тоже на исходе. А мы с Тоней на похороны ходили.
- Угу, - нехотя отозвался Иван. Она рассказывала ему, а он слушал и не мог побороть сонливость - глаза сами собой слипались. Намерзся и уморился за день-то.
…Михаил Иванович постучался в калитку чуть ли не утром. Тоня уткнулась ему в грудь и заплакала. Увидела бы ее сейчас Глаша, ни за что бы не поверила, что подружка может быть такой слабой. Михаил гладил ее по голове и говорил:
- Полно, полно… Ну чо ты, ей-богу!
- Сам не бережешься и меня с детишками не жалеешь.
Она заснула сразу же, как только положила голову на его сильную руку. А он долго еще лежал с открытыми глазами, боясь пошевельнуться, чтобы не спугнуть сон жены. Однако и его уморила усталость.
Шатун
Лес даром ничего не дает. Хочешь накосить травы - бери топор и очищай еланку от кустов боярышника, осины или березы. Нужна пашня, прежде чем взяться за плуг, выруби лес и выкорчуй пни. Вот и не расстается кыштымец с топором. При всем том - лес и кормилец. Можно запастись ягодами и грибами на целый год. Разве что отъявленный лежебока не имеет у себя моченой брусники, соленых грибов и всяких других лесных даров. В лесах и охота - на боровую дичь, на белку, на дикого козла, на зайца, рысь и волков. Каждый ловит по своему умению и достатку. Кто с ружьем ходит, кто капканы и петли ставит, а иные западни и хитрые приспособления налаживают. Потому кыштымец лес любит и бережет его. На пашню лес не пустит, но в самой тайге зря деревце не срубит и сыну накажет: береги лес, он тебе поилец и кормилец.
Едет Иван мимо поселка Депо, по озеру Сугомак, через Ломову пашню по наезженной дороге. За Ломовой пашней свернул Иван с накатанной дороги в тайгу. Кто-то недавно проложил санный путь, хотя и не торный, а все же не целиной ехать. Тоже какого-то бедолагу нужда за сухарником погнала. Иван сидел закутавшись в тулуп, зорко поглядывал по сторонам. Сколько всяких следов! Зайцы прямо тропы наторили. Вон там лиса протрусила, заметая хвостом свои следы. На взгорье глухарь на крыло поднялся, тяжело так, только шорох по лесу пошел. Развелось птицы и зверья - не сочтешь. Не до них людям, друг друга убивают. Пушек навыдумывали, пулемет-скорострел смастачили - сотни пуль за один присест выпускает. Аэропланов понастроили. До самой низости докатились - газами травить начали. Была бы Иванова воля, он бы этих выдумщиков, которые пушки да газы придумали, свез бы на необитаемый остров и пусть бы они там свое уменье на самих себе испытывали.
Лес становится гуще и матерей. Совсем сумеречно, вроде бы уже вечер пал на землю. Вверху ветер колобродит. Сосны стонут, однотонно так, тоскливо. Стоп, дальше ехать не стоит. Близехонько Иван три сухостойных сосны приметил. Хватит на воз за глаза. Привязал Пеганку вожжами к дереву, бросил ей клок сена, чтоб не скучно было ждать, скинул тулуп и с топором направился к облюбованной сосне. По пояс в снег провалился. Отоптал вокруг сосны снег, снял рукавицы, жарко поплевал на ладошки и взмахнул топором. Иван только покряхтывал - вах, вах, вах. Когда дерево, надсадно скрипнув, повалилось на землю, с хрустом ломая сухие ветви о другие деревья, лес наполнился тревожным треском. Сосна ухнула в снег и взметнула белую пыль. Пыль медленно осела, и все стихло. Иван прислушался. Где-то поблизости долбил дятел. Сериков поплевал на ладони и принялся разделывать лесину на чурбаки в длину саней. Меж лопаток потек ручеек. И по вискам катится пот. А тело гудит неизбывной силой. Даже раны о себе не напоминают. Иван скинул шинель. Остался в гимнастерке. В два счета разделал три сосны, перетаскал чурбаки к саням и сложил воз. Сверху набросал еще сухих сучков - на разжишку. Знатный получился воз. Иван сноровито опутал его веревками, чтоб по пути не рассыпался, а для верности стянул еще палки, с закрутом. Огляделся, а день-то покатился под уклон. Иван основательно закусил - умял полкаравая хлеба, выпил бутылку молока да съел с десяток вареных в мундире картошек. Правда, холодных, но сошло за милую душу после такой разминки. И тут почувствовал, что продрог. Поверх шинели накинул тулуп и тронул вожжи:
- Ну, милай, трогай! застоялся, небось!
Не спеша выползли на большую дорогу, у Ломовой пашни. Миновали Голую сопку, до Депо оставались самые пустяки. По озеру сизая поземка катилась, наметая на дорогу снежную крупку. Зябко. И вдруг потеплело на душе - Глашу вспомнил. Весь день не вспоминал, а тут вспомнил. Все глаза, наверно, проглядела, не раз за ворота выходила - не возвращается ли из леса ее дровосек?
Про войну думать неохота. Напрочь гнал мысли о ней. Гнать-то гнал. Но разве забудешь бешеные атаки, огненные артиллерийские смерчи, яростные рукопашные схватки, унылое сидение в окопах, особливо в затяжное осеннее ненастье, когда неделями нет на тебе единой сухой нитки? Хотел бы вычеркнуть все эти кошмары. Да вот как? И мучается Иван по ночам бессонницей, и всякие мысли словно назло лезут в голову. Истину говорили старые люди - от самого себя никуда не спрячешься, от прошлого не убежишь. Оно с тобой до гробовой доски.