Девушки запели какую-то новую, незнакомую Ананпю Егоровичу песню. Про летчика Ваню и про Марусю – изменщицу. Но песня не разгорелась. Дождь погасил ее.
Еще нагрузили две машины.
Ананий Егорович в тяжком раздумье смотрел на деревню. Сейчас уже по всему косогору тянулся дым. Вот народ! Попробуй с такими колхоз поднять. А бригадиры?
Куда к чертям провалились бригадиры?
Из заречья порывами налетал ветер. Мокрая ядовитоголубая накидка, которой прикрылись сверху доярки, с шумом хлопала над их головами.
– Что, девчата? Не замерзли?
Глупейший вопрос! Зачем же спрашивать, когда – он сам продрог до костей! В конце концов он махнул рукой:
по домам. Можно было, конечно, еще машины две нагрузить до обеда, но две машины дела не решают, а доярок можно простудить.
И вот – опять он один на один со своей бедой. Мокнет в валках горох на поле, гниет сено на лугах…
Подумав, он пошел к реке. В зареченской бригаде, которой правила Клавдия Нехорошкова, он не был дней десять, и если лодка на этой стороне, то сейчас самое время заглянуть туда.
Лодка была на другой стороне.
От лодки к крайнему домику на отшибе проторена тропа. Это трона Клавдии, или Клавкина тропка, как называют ее в колхозе. Тропа торная, пробитая в желтой насыпи песков, прямая, как сама Клавдия.
Девятнадцать лег топчет Клавдия свою тропу. Глянешь рано утром на заречье – солнышко только-только продирает глаза, а на песчаной косе уже маячит женщина. Высокая, величественная, как та баба – великанша, о которой говорится в сказке, и белый плат словно парус.
А если непогодь, ветер – зверюга, прижимающий все живое к земле, тогда Клавдия похожа на медведицу, выгнанную из логова.
И зимой она не заставляет себя ждать. Что бы ни было на дворе – трескучий мороз, метель беспросветная, из – за которой зареченцы по неделям не вылезают в деревню, а Клавдия на лыжи – и опять мнет свою трону.
Иной раз ввалится в правление – глыба снега, места живого нет, и только голос простуженный вдруг бухнет как со дна колодца: "Какой наряд, председатель?"
И все-таки Клавдию, наверно, раз десять снимали с бригадиров, да она и сейчас официально значилась "врио". За плохую работу? За нераспорядительность?
Как раз наоборот: зареченская бригада всегда первая по показателям, а о самой Клавдии и говорить нечего – она и с людьми ладит, и любую мужскую работу делает не хуже мужика, а при крайней нужде даже на трактор сядет. Нет, не за работу снимали Клавдию, а за эту самую тропу, по которой она шагала не только в колхозную контору, а и еще кое-куда. Первая работница по колхозу, и она же первая распутница… Вот и зачешешь в затылке, когда подойдет время подводить итоги за год. Надо Красное знамя вручать, а кому? Женщине, на которую до Десятка заявлений лежит в председательском столе. Пробовали по – всякому: стыдили, уговаривали, назначали бригадиром вместо нее мужика. Но какой мужик выдержит долго? и вот снова скрепя сердце призывали Клавдию: побригадирь, Нехорошкова, – временно, конечно.
Ананий Егорович не минуту и не две стоял на крутом берегу. На реке качались волны, косой дождь сек егои хоть бы один человек показался па той стороне. Где люди? В полях, за домами? Но почему не слышно трактора? Сегодня суббота, будний день – сам бог велит, работать. А что будет завтра, в воскресенье?
Нет, надо принимать меры. Срочные, решительные.
Середина августа – чего же еще ждать? И вот что он первым делом сделает. Поднимется в гору и начнет прочесывать верхний конец деревни. Войдет в каждый дом, до каждого колхозника доберется. Почему не на силосе? До каких пор, черт побери, будешь волынить?
II
Помочь бы надо, а чем помочь?
Первая постройка – избушка с односкатной крышей (ее никак не минуешь, когда поднимаешься с подгорья и деревню) – принадлежала Авдотье Моисеевне. Ветхая избушка. Околенки кривые, заплаканные, возле избушки полоска белого житца с вороньим пугалом – ни дать ни взять живая иллюстрация из дореволюционного, журнала.
Первый раз Ананий Егорович столкнулся с Авдотьей Моисеевной на улице. Идет он как-то утром по деревне и вдруг под окном видит старушонку – маленькую, подслеповатую, с батожком, с берестяной коробкой на руке.
Открылось окно, высунулась рука с куском хлеба. Старушка перекрестилась, положила милостыню в коробку и поковыляла дальше. Ананий Егорович был поражен. Как? В наше время и нищая? Да кто же она такая? Оказалось – бывшая колхозница. Одинока. Без родни. Был сын, да "пропал за слова".
По настоянию Анания Егоровича правление назначило Моисеевне пенсию: десять килограммов зерна в месяц и четыре воза дров на зиму. Первую пенсию за все существование колхоза.
Моисеевна в такую непогодь, конечно, была дома. От сидела на низеньком крылечке под сарайчиком, с которого густо канало, и глухо постукивала деревянным молотком.
Заслышав шаги прохожего (тропинка бежала вдоль изгороди, которой была обнесена ее усадьба), она подняла к нему бельмастые глаза. Робкая улыбка ожидания и надежды застыла на ее приоткрытом беззубом рту.
Ананий Егорович, потупясь, прошел мимо.
"Тук, тук", – завыговаривал снова молоток. В сыром воздухе душисто пахло подсушенным на печи зерном.
Моисеевна обивала на колодке первый сноп нового житца.
И во второй, соседний двор не зашел Аианий Егорович.
В заулке на изгороди мокнет полосатый матрац, у крыльца в стене топорщатся колючие ветки вереса, а сам хозяин уже три дня как на кладбище. Умер от чахотки, задушенный августовской сыростью.
Долго болел Никанор Тихонович. А смотришь, все топчется вокруг дома. То тюкает что-нибудь в сарае – выручал колхоз санями, – то опять с хомутами возится.
А в последние недели ходить уже не мог. Но, видать, скучно целый день маяться в избяной духоте. И вот выползет к изгороди, расстелет домотканый половичок и лежит на солнышке, смотрит на деревенскую дорогу.
– Как здоровье, Никанор Тихонович?
– А ничего, поел сегодня. Ноги вот только бы мне.
– Давай, давай. Рано еще в землю смотреть.
– Да я что. Я ничего.
Великий был оптимист!
От Никанора Тнхоновича осталось четверо ребят. Хозяйке одной их не поднять. Да разве и не заслужил он своей многолетней работой в колхозе, чтобы позаботились о его семье? Нужна пенсия. Пенсия нужна и еще кое-кому.
Вот Ананий Егорович скоро будет проходить мимо дома Михея Лукича. Боль зубная! Старик за девятый десяток перебрался. Самый старый человек в деревне.
А живет как зверь. Зимой из малицы не вылезает, спит в печи.
Но, с другой стороны, что можно выкроить из колхозного бюджета? В прошлом году на трудодень выдали по тридцать копеек, а в этом году уже пятый месяц не авансировали колхозников. Нет денег! Вот разве что через месяц появятся, когда скот в госзакуп сдадут. А сейчас ремень затянут до отказа. Каждый рубль идет на строительство двух скотных дворов. Их надо во что бы то ни стало закончить до снега – иначе зимовка скота будет сорвана.
И когда впереди показался в белых наличниках небольшой аккуратный домик бригадира по строительству, Ананий Егорович решил заодно заглянуть и к нему. Если Вороницьш дома – а была обеденная нора, – надо потолковать. В чем дело? Строители оплачиваются хорошоодин рубль деньгами и трудодень на день, а скотные дворы все еще не закрыты. Что же касается самого Вороницына, то в последнее время он стал частенько выпивать.
III
Главная опора
После войны Ананий Егорович был тринадцатым пэ счету председателем в Богатке. Тринадцатым – число, проклятое самим народом.
И верно, правление его началось с конфликта, да не с одним, не с двумя колхозниками, а сразу со всем колхозом.
Была зима, мороз стоял зверский. Принимая колхозные дела, он обежал за день скотные дворы, конюшни, склады – тяжкое наследие оставлял ему старый председатель, – а к вечеру порысил в контору – там его ждало первое заседание правления. Но вместо заседания он попал на митинг. Народу в конторе – не подступиться к председательскому столу. В чем дело? Неужели еще не намнтинговались вчера на общем собрании?
– Завтра выборы в местный Совет, – сказал бухгалтер.
– Ну и что?
– Ну и за деньгами пришли.
– За какими деньгами?.
Оказывается, в колхозе издавна заведен обычай – накануне выборов выдавать аванс по десять – пятнадцать рублей на избирателя. Обычай сам по себе не плохой. Какой же праздник без денег? В клубе откроется буфет, из райцентра, возможно, подбросят колбасы, мясных консервов, баранок и еще каких-нибудь редкостей, которыми не очень-то избалована деревня, а ты стой – хлопай глазами.
Но одно дело – обычай, а другое дело-колхозные счета. И Ананий Егорович сказал:
– Не ждите. Денег не будет.
– Не дашь, значит? – это сказал краснолицый кряжистый мужчина, сидевший у печки.
– Не дам, – отрезал Ананий Егорович.
– Ну, не дашь – и голосовать не будем.
– А ты что – за деньги голосуешь или за Советскую власть?
Краснолицый мужчина вдруг обезоруживающе улыбнулся:
– Чудак человек. Да мы за тебя голосовать не будем.
(Кандидатура Анания Егоровича была выставлена в местный Совет.)
Кругом захихикали, заулыбались.
– Ты это чьи речи говоришь, Вороницын? – круто поставил вопрос секретарь парторганизации Исаков.
Вороннцын – так звали краснолицего мужчину – лениво отмахнулся:
– Не нужай. Пуганый.
– Он у немцев под расстрелом стоял, забыл? – крикнули от порога.