Вместо сгоревшего магазина, как нечаянно напророчествовал Савелий Тяхт в своей утопической фантазии, действительно, устроили домашнюю церковь, в которой служил отец Мануил, моложавый, с татарской бородкой. Он поселился в шестом подъезде, спускаясь на службу, подметал лифт долгополой рясой, но его часто видели и без неё, на велосипеде, наматывавшим на колеса дорогу вокруг дома, жмущим педали наперегонки с летевшей по набережной пылью, когда ветер трепал его смоляные волосы. Его приветливый, открытый взгляд, широкая улыбка и весь облик вызывали абсолютное доверие, и так и не обретший душевного равновесия Ираклий Голубень пришёл к нему на исповедь. В редакции сослуживцы ползали по начальственным кабинетам, точно из них вынули позвоночник, они были постоянно настороже, сверля взглядом, который был всегда оценивающим. Встречая его, Ираклий Голубень думал, что люди, как железные опилки, подчиняются невидимому магнитному полю, не отдавая себе отчёта в мыслях и поступках.
− А магнит - это Бог, − выслушал его о. Мануил, протянув для поцелуя крест.
− Нет, святой отец, это время.
От неожиданности о. Мануил смутился. Он стал лихорадочно вспоминать, чему его учили в семинарии, и, не найдя ничего подходящего, скривился:
− А что такое время?
− А что такое Бог? - эхом откликнулся Ираклий Голубень.
Забыв про крест, который так и держал поднятым, о. Мануил стал горячиться, тряс бородкой, которая, казалось, росла на глазах, а под конец выпалил:
− У вас своя вера!
− А у вас - чужая!
Ираклий Голубень оставил за собой последнее слово. А, закрывая дверь, − последнюю надежду. Теперь последним его желанием было увидеть Сашу Чирина.
Первое время после смерти матери Савелий Тяхт, вздрагивая от малейшего шороха, ждал, что в дверь постучит Саша Чирина. Она выразит ему соболезнования, а он оставит её у себя. "Все препятствия исчезли, − репетировал он ночами. - Больше никто не разлучит нас!" Но шли годы, и вместо Саши Чирина являлась тоска. Хватаясь за сердце, Савелий Тяхт забирался ночами на чердаки, ключи от которых хранил, как управдом, спускался в сырые, гнилостные подвалы, заглядывал в замочные скважины, в занозистые щели дощатых дверей, разыскивая зелёного человечка с морщинистым лицом, огромными ушами и длинными, крючковатыми пальцами. Разыскивал, чтобы убить. Савелию Тяхту казалось, что он насылает на него тоску, как домовой, которым пугали в детстве, насылал темноту. Но зелёный человечек умело прятался, ускользая вместе с шуршавшими мышами, Тяхт швырял в него ножи, запускал сапогами, кидал электрический фонарь и попавшийся под руку мокрый, засиженный слизняком булыжник - ответом ему было злобное хихиканье. И тогда он просыпался. Плеснув в лицо воды, окончательно прогонял сон, извлекал из чулана грязную одежду и отправлялся на поиски зелёного человечка. Но сон оказывался вещим. Быстрым взмахом фонаря обводя заброшенные помещения, он видел только сгнившие балки, метавшихся по сторонам крыс с вздыбленной, мокрой шерстью, глотал пыль, разгоняя кашлем мотыльков, круживших в спёртом, затхлом воздухе и - снова просыпался. Несколько раз за ночь. Пока брызнувший рассвет не прогонял кошмары. Поэтому, инспектируя раз чердаки, он решил, что спит, застав среди хлама, оставленного наркоманами, старинное кресло, в котором сидел Ираклий Голубень. Тяхт протер глаза, прежде чем тронул его за локоть. "Бессонница? − обернулся Ираклий, под ногой которого хрустнул шприц, и подтолкнул Савелия Тяхта к дыре в крыше, сквозь которую била луна и проглядывал кусок звёздного неба. − Это оставил в наследство Матвей Кожакарь. Будем вместе считать звёзды?" Савелий Тяхт кивнул и тут понял, что болен. Он лежал в постели, дрожа от лихорадки, спустившийся сверху врач делал ему укол, а по обоям, сбивая в кучу нарисованные цветы, с хохотом прыгали зелёные человечки.
Осенью во дворе жгли листву, летом - тополиный пух, а весной, когда дни, наступая на пятки ночам, приходили раньше обещанного, когда на разрисованных мелом тротуарах играли в "классики", и лавочки сдавались влюблённым, он превращался в птичий базар. Детворе сколачивали одноглазые скворечники, которые прибивали к обнажённым деревьям. Подставив лестницу, Академик вскарабкался к вершине огромного красного дуба, держа подмышкой скворечник, а в руке молоток с гвоздями. "Смотри, дочка, − обернулся он к земле, − твой отец выше всех!" А потом стал неловко хватать воздух, и Молчаливая долго смотрела на рассыпавшиеся по траве гвозди, разбившийся скворечник и отца, который, распластавшись, не выпустил из руки молотка. Она не плакала. И когда, закрыв лицо простынёй, отца положили на носилки, тремя шагами проводила его до машины, а потом забыла. Вместе с обидой, от которой потеряла дар речи. И пройдёт много лет, прежде чем она, став красавицей, попросит ухажёра прикрутить проволокой скворечник для младших братьев, а, когда он влезет на дерево, вдруг вспомнит, чья она дочь, и трое суток будет лить невыплаканные слёзы. "Нельзя любить отца, как мужа, − будет утешать её Изольда, живущая в это время с Викентием Хлебоклячем и любящая мужа, как отца. - Тем более, мёртвого". Она захочет добавить, что все девушки проходят через это, но, побоявшись перевести разговор на себя, промолчит. Отвергнув после смерти мужа Дементия Рябохлыста, Изольда подумала, что нашла в себе силы не поддаться безумию, а на самом деле лишь перешла на другую сторону его улицы, заглянув на тёмную сторону его луны, которую показывает одиночество. Старость к Изольде подкралась незаметно. Она определила её лишь по запаху, который больше не перебивали жасминовые духи. Изольда всё пристальнее вглядывалась в фотографию на могильной плите, так что однажды увидела у мужа телячьи глаза. В этот день, подцепив в детском саду ветрянку, умер Дементий Рябохлыст. Болезнь высушила его, сморщила, как младенца, умершего при родах. Изольда съездила за телом за тридевять земель и тайно похоронила его в могиле Викентия Хлебокляча, втиснув имя Рябохлыста между датами его жизни и смерти. И посчитав, что мужьям есть о чём поговорить, оставила одних. Однако потребность любить у Изольды только разгоралась, и она занялась воспитанием сына. Ругая себя за упущенные годы, она уверяла, что сделает всё, чтобы заслужить его прощение, но все видели, что Изольда делает из него мужа. Его имени никто не знал, и все звали его Изольдовичем. Сын двух отцов и пасынок собственной матери, он глядел на мир телячьими глазами, которые едва умещались на змеиной головке. От Бога или от дьявола, но талант у Изольды был. Она играла на любовном чувстве, как на музыкальном инструменте, извлекая всю его гамму - от жадной, слепой страсти до нежной привязанности, от животной властной чувственности до снисходительной покровительственности. Она давно усвоила, что в любви одному везёт ровно столько, сколько не везёт другому, и поэтому, когда, заговорив у школы об уравнении в математике, Савелий Тяхт погладил змеиную головку с телячьими глазами, Изольдович послушно взял его за руку, согласившись у него жить. И Савелий Тяхт расцвёл. Точно убил, наконец, в себе зелёного человечка.
− Мальчишке отец нужен, − втолковывал он в прихожей явившейся Изольде.
- А мать? - сузила она глаза.
− Да, пойми, я из него сделаю мужчину.
- Откуда тебе знать, что это такое? - сделав резкое движение, она в дверную щель разглядела сына, который расставлял на полу оловянных солдатиков, и недобро ухмыльнулась: − Вместе играете?
Савелий Тяхт развёл руками:
− Тебе не понять.