Лев и Александр Шаргородские - Сказка Гоцци стр 11.

Шрифт
Фон

- Потом? Потом они выполнили мое давнее пожелание. Они вынесли товарища Сталина из Мавзолея и сожгли. Я заметил - когда очень хочешь - желания сбываются. Мне нечего было уже делать в той стране - мечта моя сбылась. И я уехал. Теперь я живу вне трещины, на здоровой земле. Мне хорошо. Я ощущаю это всем своим существом. Я живу на удивительной земле, где текут молоко и мед, но опять под кроватью.

- Как?! В Иерусалиме?!

- Почему бы и нет?

- Вы кому-то снова пожелали сгореть?

- Зачем? Когда мы приехали, нам предложили отдельный караван под Бер-Шевой или малюсенькую комнатку в Иерусалиме. И я сказал:

- В Иерусалиме. Я люблю домашнюю кровать.

- Но там можно поставить только одну, а вас - трое.

- А 18 месяцев? - спросил я. - Вы забываете про 18 месяцев.

Они ни черта не поняли…

… На кровати спят жена с дочкой, я - под, рядом с подзорной трубой, которую мы так и не продали. Иногда, звездными ночами я смотрю в иерусалимское небо и думаю: может, там жизнь прекрасна. Может, там живут мудрецы, не такие идиоты, как мы. Нет, нет, Тора права - лучше встретить медведицу, лишенную детей, чем глупого с его глупостью…

ГРУСТНЫЙ ХУЛИГАН БАРАНОФФ

Ленинградский двор в том далеком детстве был прообразом будущего взрослого мира - там дрались и играли в гроши. Чем еще занимаются на нашей земле?..

Наш двор на Владимирском нельзя было пересечь, чтобы не схватить по роже или не получить поджопник. При выходе из парадной валялись нераспиленные бревна. Их надо было перепрыгивать - и вы попадали прямо в кучу дерьма, за которой явно кто-то ревностно следил, чтобы она никогда не исчезала. За дерьмом шла чахлая клумба, на которой ничего не росло, и пьяницы использовали ее вместо общественного туалета. После клумбы стоял скособоченный грузовик, который случайно заехал сюда три года назад и так и не смог выехать.

Обойти все эти препятствия можно было только у самых стен - и это было небезопасно, поскольку дядя Леша любил по утрам пописать из форточки. Это поднимало ему настроение.

- Писать в унитаз неинтересно, - любил повторять он, - никакого отклика…

Из квартиры номер шестнадцать каждое утро появлялся Гаврилов с синяком под глазом, всех останавливал и интересовался, за что его избила жена.

В подворотне всегда пахло мочой. В ней на камне сидел дядя Гена, пьяный с сорок шестого года - года, когда мы вернулись из эвакуации - и просил на "лекарствие". Когда ему говорили, что он все равно купит водку, он обиженно отвечал:

- А, по-вашему, это не лекарствие?

Ленинградский двор после войны, где на голову могли угодить недоеденные щи, непотушенный окурок, утюг или пыль с вытряхиваемого ковра. Он пах махоркой, селедкой, печеным картофелем и пирожками с повидлом…

Горячие пирожки моего детства. Я шел за ними через наш двор, сжимая мелочь в кармане. Каждое утро мама давала мне восемьдесят копеек на два пирожка с повидлом - "перекуси на большой переменке" - и каждый раз я не доходил до них. Передо мной вырастал Громила - в рваных штанинах, с соплей под носом, прыщавый и рыжий. В отличие от клумбы, обойти Громилу было невозможно. Он был старше меня года на три и такой огромный, что, когда стоял в профиль - был шире, чем я в анфас. Из него можно было сделать трех таких, как я…

Красная морда его перекрывала всю подворотню - ту, что вела во второй двор.

Он был неимоверно вежлив, этот Громила.

- Привет, Породистый, - говорил он и давал мне нежный поджопник, - чтобы быстрее проснулся! Как спалось?

- Неплохо, - отвечал я.

- Директриса не приснилась?

- Н-нет.

- А у меня все кошмары, - зевал Громила, - каждую ночь снится, что нет денег на "Зенит"!.. Куда шлепаешь, Породистый?

- В школу, - отвечал я.

- Ну, ты даешь? - удивлялся он. - Собираешься на переменке пошамать пару пирожков с повидлом? Или сегодня предпочитаешь с яблоками?

Я молчал.

- А знаешь ли ты, - продолжал Громила, - что сладкое вредно, - он давал мне еще один поджопник, - что от сладкого толстеют?

- Мне не в кого толстеть, - слабо парировал я, - у нас в семье все худые.

- Сыграем в "пристеночек", Породистый?

- У меня нет денег, - врал я, - ни копья!

- Ни копья?! - Громила ловко выворачивал мои карманы. Из них на булыжник вываливались ириски, платок, резинки и несколько монет.

- Ни копья?! - вновь возмущался Громила. - А это что?! А это что?.. А ну, пошли под арку.

И я понуро тянулся в подворотню. Там всегда было темно и сыро. Все стены ее были испещрены надписями, самой приличной из которых была: "Настька - курва!" Что, в общем-то, соответствовало действительности.

- Начинай, - говорил Громила, - у тебя как раз на два пирожка. Не пройдет и десяти минут - и у тебя будет ровно на четыре! Ты сможешь съесть четыре, Породистый?

- Смогу, - отвечал я.

- Да, - печально продолжал Громила, - у меня такое чувство, что сегодня ты меня обыграешь. И все-таки, несмотря ни на что, я буду играть! С моей стороны было бы не по-джентльменски играть только тогда, когда уверен в победе. А? Как ты считаешь, Породистый? Ведь это будет не по-джентльменски?

- Не по-джентльменски, - соглашался я.

- Ну, давай, выигрывай, - говорил он, - ешь свои пирожки, толстей, оставляй меня без футбола…

Я размахивался и бросал монетой об стену. Она отскакивала и падала на землю. Затем бросал Громила. Монета падала, и кто пальцами одной руки дотягивался от одной монеты до другой - тот выигрывал.

Эта игра называлась "пристеночек". В те далекие годы вся шпана Ленинграда дулась в "пристеночек".

Монеты стучали громко и весело. Даже много лет спустя, далеко от Ленинграда, я часто слышал этот звук - весь мир играл в "пристеночек". Каждый по своему…

Обычно все старались бросить так, чтобы одна монета упала как можно ближе к другой. Но Громиле было на это ровным счетом наплевать. Потому что Громила был феноменом - у него была безразмерная пятерня.

Пальцы у него были чрезвычайно короткими - казалось, они оканчиваются на первой фаланге. Но это был обман. Когда речь шла о монетах - они становились гуттаперчевыми, они увеличивались настолько, сколько было нужно, чтобы дотянуться до обеих монет. Хотя на уроках музыки Громила не мог взять и пол-октавы. Его пальцы еле охватывали пространство от "До" до "Фа", хотя с одной стороны их растягивал весь класс, а с другой - учительница музыки Эльфрида Пакуль.

Помог вечный выручала, мой друг Фэнарь.

- А вы положите на клавиши монетки, - посоветовал он.

И на глазах обалдевшей Эльфриды Пакуль Громила сходу взял две октавы.

- Лист! - вопила обалдевшая учительница, - две октавы брал только Ференц Лист!

Фэнарь передвинул монету чуть дальше - и Громила спокойно взял три.

Тогда-то с Эльфридой и случился первый нервный припадок. Даже наш физик не мог объяснить феномен Громилы.

- Я думаю, что мы стоим на пороге открытия века, - философски говорил он. - Очевидно, деньги подогревают Громилу, а, как известно, тела при нагревании расширяются…

Директриса утверждала, что у Громилы вообще не пальцы, а щупальцы капитализма.

- Мы что-то недоглядели, - печально говорила директриса, - у нашего советского школьника отрасли щупальцы.

Литератор Бейрад закатывал глаза и возводил руки к небу.

- Растиньяк, - патетично произносил он, - почитайте Бальзака - и вы все поймете.

Яснее других, как мне казалось, загадку Громилы объяснял математик Пузыня.

- Что вы хотите, - пожимал он плечами, - квадрат гипотенузы равен сумме квадратов катетов…

Итак, монеты падали на сырую землю подворотни. Как бы близко они не падали друг от друга - я никогда не дотягивался. Как бы далеко не лежали одна от другой - Громила, дотягивался всегда. Он оком полководца оглядывал лежащие монеты, как бы оценивая ситуацию.

- Да, - говорил он, - тебе, Породистый, повезло. Ты будешь жевать пирожки - а я не пойду на свой любимый "Зенит"… Ну, тянись. Отдаю тебе право первой ночи.

Зачем мне нужно было это право? Все равно я никогда не выигрывал. Я начинал вытягивать свои пальцы.

Громила с улыбкой наблюдал за мной.

- Не тяни грабки, - наконец, говорил он, - протянешь ножки. А ну-ка, уступи старшим.

И тут начинался целый ритуал. Он расставлял ноги, набирал полную грудь воздуха, наклонялся, и из его рваных штанов всегда проглядывала белая задница. Затем он упирал большой палец с грязным ногтем в одну монету, а безымянный с таким же ногтем впивался в другую, где бы она ни находилась.

- Опп! - говорил он, весь красный, и монеты исчезали в его широченных штанах, а сам Громила вместе с пальцами возвращался в прежнее состояние. - Ставь еще, Породистый. У меня такое чувство, что сейчас тебе подфартит.

История повторялась. Мы играли до тех пор, пока все мои деньги не перекочевывали в его карманы.

- Ах, огурчики мои, помидорчики, - напевал Громила, подбрасывая выигранные монеты, - Сталин Кирова убил в коридорчике…

Я стоял в вонючей подворотне и мечтал о коммунизме, когда деньги исчезнут и пирожки будут раздавать бесплатно.

Громила был мудрее меня.

- Дурашка, - ласково говорил он, - гроши не исчезнут никогда! Во что же тогда челдобреки будут играть?

Он удалялся с весело звенящим карманом.

- Не грустить, - приказывал он напоследок, - не в деньгах счастье!

Уже, тогда я заметил, что это говорят те, у кого они есть.

Громила съедал по утрам семь-восемь пирожков - он выигрывал не только у меня.

Ел он жадно, заглатывая огромные куски, повидло текло по подбородку.

Ваша оценка очень важна

0
Шрифт
Фон

Помогите Вашим друзьям узнать о библиотеке