Мендл подошел к окну. Он смотрел, как вечерняя тень ползла по стене. Он поднял голову и все глядел на залитую золотым светом крышу дома напротив. Долго стоял он так, за спиной его была его комната, его жена, его дочь Мирьям и больной Менухим. Он чувствовал их всех и угадывал каждое их движение. Он знал, что Двойра плачет, положив голову на стол, что Мирьям отвернула лицо свое к плите и плечи ее время от времени содрогаются, хотя она вовсе не плачет. Он знал, что жена его дожидается той минуты, когда он возьмет свой молитвенник и пойдет в молитвенный дом, чтобы прочесть вечернюю молитву, а Мирьям накинет желтую шаль и поспешит уйти к соседям. Тогда Двойра спрячет десятидолларовую банкноту, все еще зажатую в ее руке, под половицей. Он, Мендл Зингер, хорошо знал эту половицу. Стоило наступить на нее, как она своим скрипом тотчас же выдавала тайну, которая под ней скрывалась. Она напоминала ему ворчание собак, которых Самешкин держал на привязи возле своей конюшни. Он, Мендл Зингер, знал эту половицу. И чтобы не думать о черных псах Самешкина, живых воплощениях греха, внушавших ему страх, он старался не наступать на эту половицу и забывал об этом лишь иногда в пылу занятий. Сейчас, наблюдая, как золотая полоска солнца становится все меньше и скользит с конька на крышу дома и оттуда на его трубу, он впервые в жизни явственно ощутил бесшумный и коварный бег времени, таящееся в вечной смене дня и ночи, зимы и лета, вероломство и однообразное течение жизни, такое монотонное, несмотря на все ее ожидаемые и неожиданные неприятности и страхи. Они селились лишь на изменчивых берегах, мимо которых медленно текла жизнь Мендла Зингера. Вот приехал человек из Америки, посмеялся, отдал письмо, доллары и фотографии Шемарьи и снова скрылся в далекой, таинственной стране. Пропали сыновья: Иона служит царю в Пскове и перестал быть Ионой. Шемарья купается у берегов океана, и зовут его уже не Шемарья. Мирьям глядит вслед американцу и тоже хочет в Америку. Только Менухим остался тем, кем он был со дня своего рождения: калекой. И он, Мендл Зингер, остался тем, кем был всегда: учителем. В узком переулке окончательно стемнело, и он тотчас же наполнился жизнью. Толстая жена стекольного мастера Хаима и девяностолетняя бабка давно умершего слесаря Йосла Коппа вынесли из дома свои стулья и уселись у дверей, наслаждаясь вечерней свежестью. Евреи черными торопливыми тенями, бормоча мимоходом приветствия, спешили в молитвенный дом. Тут Мендл Зингер отвернулся от окна, намереваясь отправиться вслед за ними. Он прошел мимо Двойры, голова ее все так же лежала на жестком столе. Ее лицо, уже давно потерявшее для Мендла свою привлекательность, сейчас было скрыто, как бы погружено в жесткую доску стола, а темнота, постепенно наполнявшая комнату, смягчила суровость и робость Мендла. Его рука скользнула по широкой спине жены, как знакомо было ему когда-то это тело, каким чужим стало оно теперь. Она встала и сказала:
- Иди молиться!
А так как она думала о чем-то другом, голос ее звучал приглушенно, и этим голосом она повторила: "Молиться иди!"
Мирьям в своей желтой шали вышла из дома вместе с отцом и отправилась к соседям.
Шла первая неделя месяца ав. После вечерней молитвы евреи собрались все вместе, чтобы встретить новолуние. А так как ночь была прохладной и приятно освежала после дневного зноя, они еще охотней, чем обычно, подчинились своим верующим душам и завету Бога, повелевшего встречать рождение молодой луны на открытом месте, над которым небо простирается шире и необъятней, чем над узкими улочками городка. И они, черные и молчаливые, беспорядочными группками торопливо вышли за околицу и, увидев далекий лес, такой же черный и молчаливый, как они сами, но навечно прикрепленный к этой земле, посмотрели на раскинувшееся над полями покрывало ночи и наконец остановились. Они смотрели на небо и искали там серебряную дугу нового светила, вновь родившегося сегодня, как в первый день своего сотворения. Они сбились в плотную кучку, раскрыли свои молитвенники, в голубоватой прозрачности ночи ярко белели страницы, а на них отчетливо выступали черные квадратные буквы. И принялись они бормотать слова приветствия луне и мерно раскачиваться, будто сотрясаясь под напором невидимой бури. Все сильнее раскачивались они, все громче молились, с воинственной отвагой бросая в далекое небо древние слова. Чужой была для них земля, на которой они стояли, враждебным лес, возвышавшийся перед ними, ненавистно тявканье собак, разбуженных ими, близкой и знакомой была только луна, появившаяся сегодня на свет, как это было на земле их отцов, да Господь, неусыпно следящий за всем и на родине, и в их изгнании.
Громким "аминь" завершили они свою молитву, подали друг другу руки и пожелали счастливого месяца, процветания своим предприятиям и здоровья больным. Они стали расходиться; поодиночке шли они домой, исчезая в переулках за низенькими дверями покосившихся домишек. Только один еврей остался, Мендл Зингер.
Его спутники распрощались с ним всего лишь несколько минут назад, но ему показалось, что он стоит здесь уже не меньше часа. Он вдохнул безмятежную тишину, сделал несколько шагов. Усталость охватила его. Ему захотелось лечь на землю, но он испытывал страх перед незнакомой этой землей и опасными гадами, наверняка притаившимися в ней. Блудный сын его Иона вспомнился ему. Сейчас Иона спит в своей казарме на сене, а может быть, в конюшне, рядом с лошадьми. Его сын Шемарья живет за океаном. Кто из них теперь дальше - Иона или Шемарья? Дома Двойра уже спрятала свои доллары, а Мирьям рассказывает сейчас соседям про посетившего их американца.
Тонкий серп луны уже разлил свой яркий серебряный свет, неотступно сопровождаемый самой яркой звездой скользил он по ночному небу. Изредка доносился лай собак, пугая Мендла. Этот лай нарушал мирный покой земли и усиливал беспокойство Мендла Зингера. Хотя он был всего в пяти минутах ходьбы от домов городка, обжитой мир евреев казался ему бесконечно далеким, невиданно одиноким был он, опасности подстерегали его, но он не мог повернуть назад. Он обратился к северу. Там мрачно дышал лес. Справа на много верст тянулись болота с возвышающимися кое-где серебряными ветлами. Слева под опаловым покрывалом лежали поля. Временами Мендлу чудились доносящиеся неизвестно откуда человеческие голоса. Он слышал речи знакомых людей, и ему казалось даже, что он понимает, о чем они говорят. Тогда он вспомнил, что некогда уже слышал эти речи. Он понял, что это всего лишь их отзвук, долго хранившийся в его памяти.
Вдруг слева в хлебах что-то зашуршало, хотя ветра не было. Шорох все приближался. Теперь Мендлу уже было видно, как колышутся высокие, в человеческий рост, колосья, между ними пробирался, наверное, человек или огромный зверь, чудовище. Надо было бы бежать, но Мендл не двигался, он готовился к смерти. Вот сейчас выйдет из хлебов крестьянин или солдат, обвинит Мендла в краже и убьет на месте, например, камнем. А может быть, там скрывается бродяга, убийца, преступник, который боится, что его увидят или услышат. "Пресвятой Боже!" - прошептал Мендл. Тут он услышал голоса. По полю шли двое, и это успокоило еврея, хотя он тотчас же сказал себе: а вдруг там двое убийц? Нет, то были не убийцы, то была влюбленная пара. Девушка что-то говорила, мужчина смеялся. Но любовники тоже бывают опасными. Случается, что мужчины теряют голову при виде свидетеля своей любви. Вот-вот эти двое выйдут на открытое место. Мендл Зингер пересилил свое отвращение и страх перед червями земными, осторожно улегся на землю, обратив свой взгляд на хлеба. В эту минуту колосья разошлись. Первым вышел мужчина, мужчина в мундире. Это был солдат в синей фуражке и сапогах со шпорами; металл блестел и тихо позвякивал. За ним показалась желтая шаль, желтая шаль, желтая шаль. Послышался голос, голос девушки. Солдат повернулся и обнял ее за плечи, шаль распахнулась, тогда солдат обнял девушку сзади и положил руки ей на грудь, девушка так и шла в объятиях солдата.
Мендл закрыл глаза, чтобы беда миновала его в темноте. Если бы он не боялся выдать себя, он бы закрыл и уши, чтобы ничего не слышать. Но он слышал, слышал: страшные слова, серебряный звон шпор, тихое, вкрадчивое хихиканье и густой смех мужчины. Теперь он с надеждой ожидал лая собак. Только бы они громко залаяли, пусть они лают погромче! Лучше бы из хлебов вышли убийцы и забили его насмерть. Голоса стихли. Наступила тишина. Все исчезло. Ничего и не было.
Мендл Зингер быстро поднялся, огляделся по сторонам, поднял обеими руками полы своего длинного кафтана и помчался в сторону городка. Ставни на окнах были уже закрыты, но несколько женщин все еще сидели у дверей своих домов и болтали картавыми голосами. Он замедлил шаг, чтобы не привлекать к себе внимания, и пошел большими шагами, все еще держа в руках полы кафтана. Возле своего дома он остановился. Постучал в окно. Открыла Двойра.
- Где Мирьям? - спросил Мендл.
- Она еще гуляет, - ответила Двойра, - разве ее удержишь! День и ночь гуляет. И полчаса не посидит дома. Божье наказание эти дети, где это видано…
- Потише, - перебил ее Мендл. - Когда придет Мирьям, скажи ей, что я про нее спрашивал. Я сегодня не приду домой, жди меня завтра утром. Сегодня день смерти моего деда Цалела, я буду молиться.
И он удалился, не дожидаясь ответа жены своей.