Слаповский Алексей Иванович - Пересуд стр 23.

Шрифт
Фон

Он оказался на месте этого показательно расстрелянного - что ж, видимо, сочли зачинщиком, душой заговора, самым опасным, это даже почетно в каком-то смысле. Ты страдаешь, да, но - за других страдаешь, во искупление общих грехов, рассуждал Федоров, для которого перед посадкой слова "искупление" и "грех" были совершенно абстрактными.

Как в детстве стоять в углу было нестерпимо, если ты считал, что наказали ни за что, зря, но, если понимал свою вину, было еще ничего, не так обидно, - так и теперь Федоров почувствовал облегчение, согласившись быть виноватым. Да еще добавил к этому горькую отраду мысли об искуплении.

Ему не терпелось поделиться своим озарением с теми, кто еще заблуждался насчет своей невиновности, поэтому он передал через адвоката что-то вроде статьи для размещения на одном из популярных сайтов в Интернете. В статье Федоров писал о моральной деградации общества и своей собственной, призывал к покаянию, к обузданию страстей и аппетитов, к тому, чтобы люди, власть и деньги имущие, вспомнили о совести и о народе, страдающем от их произвола, - иначе быть беде.

Это имело результатом новую обиду: многие расценили письмо как прошение о помиловании, не догадались, что призывал Федоров милость к падшим, а не только к себе, и самих падших просил признать, что они падшие.

Не захотели.

Было такое ощущение, что смеялись все - и властители, и исполнители, и падшие, и страдающий народ. А либералы так и вовсе обиделись: нельзя просить и унижаться, метать бисер перед свиньями.

Вот оно, еще одно слово: унижение. Не лишение свободы самое страшное, хотя и оно страшно, а унижение - ежедневное, нарочитое, сладострастное, казалось Федорову, пока он не понял, что у людей, его унижающих, часто даже нет умысла унизить, для них это просто привычка и манера, подкрепленная правилами внутреннего распорядка. Ну, с чем бы сравнить? Вот росток из семени, попавшего в шов кирпичной кладки, разрушает понемногу стену - сначала ветка, потом ствол, - разве он нарочно? Нет, он просто растет. Надзиратель, который наказывает Федорова за то, что руки не заложил за спину, возвращаясь с прогулки, за два яблока, не упомянутые в реестре посылочных вложений, за распитие чая в неположенном месте в неположенное время, - разве он издевается над ним? Нет, он просто служит.

Но от этого унижение еще глубже - кому приятно чувствовать себя бездушной кирпичной кладкой? Да и мысль о бездушном растении не утешает.

Его чистосердечному раскаянию не поверили. Может, потому, что никто, окажись он на его месте, не стал бы каяться, упорно считал бы себя невиновным, а если бы покаялся, то уж ни в коем разе не чистосердечно.

Не поверили, а власть не разглядела тот тайный посыл, что был в письме (и который сам Федоров не вполне осознавал): я признаю вашу правоту, я понимаю, что вам надо было что-то делать, чтобы остановить этот, признаем прямо, беспредел, начать нравственное возрождение. Правда, выяснилось, что никакого нравственного возрождения не планировалось.

До смерти было обидно Федорову видеть, как раздербанивается и делится бизнес, который для него был делом творческим; он презирал такое отношение к предпринимательству, когда в деле видят только источник дохода. Однажды вдова погибшего сотрудника пришла со слезной просьбой "дать какой-нибудь бизнес", - так, наверное, овдовевшая крестьянка позапрошлого века просила у доброго барина дойную корову.

И настал следующий этап: Федоров разозлился. Он принялся настаивать на своей невиновности, подразумевая, что если и виновен, то, как минимум, вровень с остальными. Всякая виновность вообще относительна и зависит от времени и места: первопоселенцы Америки безнаказанно стреляли в индейцев и друг в друга, это считалось уничтожением злобных дикарей или самообороной, никто их не судил. Почему же считают виновным его, Федорова, отстреливавшего индейцев и занимавшего их территории, если продолжить метафору, точно так же, как отстреливали и занимали все остальные?

Это вызвало ответную злобу: стали привлекать и сажать его бывших компаньонов, а к его уже сшитому делу дошивали, как выразился в доверительной беседе один следователь прокуратуры, длинные фалды и рукава. Чтобы до земли, чтобы никогда уже не подняться, чтобы, как понял Федоров, засадить его действительно с концами и навсегда.

А потом была пересылка в городке Ездрове - перед отправкой в Москву на пересуд. В камере с Федоровым оказался некто Кобышев, человек неприметный, тихий: сидел в углу и читал толстые книги - то Библию, то Коран, то буддийские какие-то трактаты. В разговоры не вступал, но Федорову, который вежливо спросил его о причинах такого странного разнообразия, с легкой усмешкой ответил:

- Я, как Киевская Русь, выбираю религию.

- И что выбрали?

- Да везде одно и то же. Все сводится к борьбе материального и духовного. Материальное губит, духовное спасает. Это я и раньше знал. Одно не нравится - все религии друг на друга наезжают. Не наш - погибнешь. Что там после жизни - конечно, вопрос, но при жизни, если ты хороший человек, все равно, иудей ты, мусульманин, язычник или вовсе атеист.

- Значит - без Бога жить? - спросил Федоров, который, хоть и обходился без Бога, но всегда чувствовал, что это как-то не совсем правильно, а по нынешним временам даже и неприлично. И карьере может повредить, как раньше вредила беспартийность. Недаром же стоят на Пасху с аллилуйными лицами верховные правители, умильно держа свечечки и показывая себя народу (им и в голову не придет, что камеры-то лучше убрать - верой не хвастаются).

- Боитесь? - догадался Кобышев. - Вот и я боюсь. И все мы такие - верить боязно, потому что надо жить правильно, а это трудно, не верить тоже боязно - вдруг все-таки Бог есть и накажет? Я знаете что подумал? Поет, допустим, десять тысяч лет назад, в пещере, доисторическая мамаша своему ребенку колыбельную. А он улыбается. Или другая мамаша, египетская, еврейская, римская, неважно - тоже поет. И ребенок улыбается. И им так же хорошо, как тем, доисторическим. Или мамаша совсем современная. В "хрущевке", в особняке на сто комнат с бассейном, кому что досталось. Но ей хорошо - и ребенку хорошо. Или, допустим, мужчина и женщина любят друг друга. И, как бы это сказать, обнимаются. Какая им разница при этом - пещера, шалаш, дворец? Ну, во дворце комфортнее немного. Главное - они любят. Другие случаи не рассматриваю - в смысле, голый секс. И если кто-то мне скажет, что качество объятий зависит от того, мусульмане они, православные или какие-нибудь пятидесятники, я не поверю. Хотя не исключено, - возразил сам себе Кобышев. - Нет, любовь для ясности отбросим. А вот то, что между мамой и ребенком - всегда одинаково. Обмен душевным теплом, я так это назвал. И сразу, знаете, стало все понятней. Что в этом и смысл - в обмене душевным теплом.

- Смысл чего? - уточнил Федоров.

- А всего. Да вы не напрягайтесь! - рассмеялся Кобышев. - Я сам этого еще до конца не понял. Но чувствую - где-то тут собака зарыта.

Федоров поинтересовался, за что сидит самодеятельный философ с техническим, как выяснилось, средним специальным образованием: курсы телевизионных мастеров закончил и на этом остановился.

- Да глупость, - неохотно сказал Кобышев. - Тестя убил.

- По неосторожности?

- Если бы. Ножом в живот по неосторожности не убивают. Ладно, это неинтересно.

И Кобышев замкнулся, уклонился от дальнейших разговоров. Видимо, неприятно было ему объяснять, почему между ним и тестем не возникло теплообмена.

А Федорову его простые, даже примитивные, если подумать, рассуждения, запомнились. И слова про душевное тепло показались точными. И подумалось, что сам он этим теплом пренебрегал, находя больше удовольствия в производстве интеллектуальной энергии. На чем, собственно, и погорел.

Вот там-то, в этой пересылке, он и пришел к окончательному своему этапу - к желанию отсидеть назначенный срок, выйти и жить ради того простого, что на самом деле является самым сложным и единственно необходимым.

До тоски хотелось в детство, в свой дом - подняться на лифте, противно и приятно пахнущем жилым человеком, к маминым пирожкам с домашним ливером ("Обогащенным мясом!" - говаривал отец Алексей Петрович), до боли хотелось обнять жену, зарывшись в ее волосы, приласкать дочь. Хотелось также, буквально следуя вероучению (таким он его воспринял) Кобышева, зайти буднично в какой-нибудь заурядный магазин и улыбнуться продавщице - обменяться, то есть, задаром и запросто этим самым душевным теплом.

О кабинете своем, огромном, на сорок совещательных кожаных кресел, с дубовым столом, с умными и деловитыми лицами собеседников, подчиненных, товарищей, занятых огромным по масштабам и абсолютно ничтожным по наполненности душевной теплотой делом, Федоров думал с отвращением. Однако при этом предполагал со стыдом, похожим на стыд мастурбирующего подростка, закончившего дело и пообещавшего себе никогда больше этим не заниматься, что, если выпустят, скорее всего вернется он в свой кабинет, к своему огромному и бесполезному делу - как и подросток через пару дней совершит новый грех.

Но, может, и не вернется…

Теперь-то, после побега, точно не вернется. Никогда. Но уже по не зависящим от него причинам.

Надо было убежать не только из тюремной машины, а и от этих идиотов. Явиться в милицию, все рассказать…

Поздно.

Но, вероятно, что-то все-таки можно сделать в этой ситуации?

Ваша оценка очень важна

0
Шрифт
Фон

Помогите Вашим друзьям узнать о библиотеке

Популярные книги автора

Недо
232 20