До сих пор все, что я писал, касалось исключительно моих воспоминаний. Собственно, следовало поговорить с Фелисити и узнать, что помнит она, – вдруг это помогло бы мне приоткрыть какие-нибудь невеликие тайны детства. Но мы с Фелисити больше не были заодно; в последние годы мы часто ссорились, в последнее время, после смерти отца, особенно сильно. Она мало что понимала в моих делах. Кроме того, это была моя история, и я не хотел видеть события глазами сестры.
Вместо того я однажды позвонил ей и попросил прислать мне семейный фотоальбом. Фелисити досталась львиная доля вещей отца, среди прочего и альбом, но, насколько я знал, сестра не нашла ему никакого применения. Мой внезапный интерес к альбому поразил Фелисити – после погребения она предлагала мне его, но я отказался – но все же она пообещала прислать его.
Отвращение прошло, и я вернулся за пишущую машинку. После перерыва я приступил к работе с большей основательностью и, прежде чем начать, лучше организовал материал. Я научился вводить в сюжет свои сомнения. Воспоминания – обманчивая штука, а воспоминания детства зачастую искажены влиянием, которого ты в то время еще не замечаешь. Дети не замечают перспективы мира; горизонт их узок, интересы эгоистичны, многое из того, что составляет их опыт, навязано родителями. Их внимание рассеянно и неизбирательно.
Моя первая попытка вылилась всего лишь в серию малосвязанных отрывков. Теперь, когда я взялся рассказывать свою историю, им предстояло уложиться в определенные рамки и принять форму. Почти сразу же я ухватил суть того, что должен был описать.
Моей темой все еще неизбежно оставался я сам: моя жизнь, мой опыт, мои надежды, множество разочарований и перипетий моей любви. До сих пор я считал, что причина моих неудач – желание описать свою жизнь в хронологическом порядке. Я начал с самых ранних воспоминаний и попытался изложить на бумаге, как протекала моя жизнь. Теперь я видел, что иду опасным путем.
Если я хотел основательно разобраться в себе, то должен был действовать с большей объективностью, изучить себя, всесторонне рассмотреть, точно главную фигуру романа, и исследовать все обстоятельства. Описать жизнь – совсем не то, что прожить ее. Жизнь не искусство, но о жизни много пишут. Жизнь – это цепочка случайностей, взлетов и падений, частично внутренних, частично внешних, большинство из которых запомнились неточно, а уроки, извлеченные из них, непонятны.
Жизнь дезорганизующа и бессистемна; в ней отсутствует то, что есть в романе.
В детстве мир вокруг полон тайн. Они тайны только потому, что их верно не объяснили или по нехватке опыта, но запечатлелись в памяти из-за присущего им очарования. Потом подрастаешь, появляется много объяснений, но поздно: уже нет той фантастической прелести тайн.
Но что справедливее: воспоминания или факты?
В третьей главе переделанной рукописи я взялся описывать то, что великолепно иллюстрировало эту дилемму. Это касалось дяди Уильяма, старшего брата моего отца.
В детстве я никогда не видел дядю Уильяма – или Вилли, как звал его отец. Его образ был расплывчатым, мать не одобряла Вилли, а для отца, он, очевидно, был чем-то вроде героя. Я помню, что отец уже в моем раннем детстве любил рассказывать истории о том, что они с Вилли вытворяли мальчишками и как попадали из одной переделки в другую. Вилли всегда и везде вызывал гнев, у него был особый талант шкодника. Отец стал известным и преуспевающим инженером, Вилли же, напротив, перебрал множество пользующихся дурной славой занятий, нанимался матросом, продавал подержанные автомобили и занимался сбытом залежалых товаров с государственных складов. Я не видел в этом ничего плохого, но матери это почему-то казалось сомнительным.
Однажды дядя Уильям появился у нас в доме и разом перевернул мою жизнь. Вилли оказался высоким и загорелым, у него была густая вьющаяся борода, и ездил он в открытом автомобиле со старомодным гудком. Он говорил ленивым, тягучим голосом, который я находил таким же будоражащим, как и все остальное в нем; он поднял меня над головой и вынес в сад, а я вопил во все горло. На его больших руках темнели мозоли, и он курил грязную трубку. Взгляд Вилли был устремлен вдаль. Потом он взял меня в одну из головокружительных автомобильных поездок; мы мчались по проселочной дороге с невероятной скоростью, и он просигналил полицейскому на мотоцикле. Он подарил мне игрушечный автомат, из которого можно было стрелять в комнате деревянными шариками и показал, как строят бревенчатый дом.
Потом он исчез, так же внезапно, как и появился, и я отправился спать. Я лежал в постели и прислушивался к голосам родителей: те бранились. Я не мог разобрать слов, дверь была закрыта, но голос отца гремел. Потом мать расплакалась.
Я больше никогда не видел дядю Уильяма, а мои родственники и родители его больше не упоминали. Пару раз я спрашивал о нем, но родители искусно меняли тему, как обычно делают, чтобы не возражать детям. Приблизительно через год отец рассказал мне, что дядя Вилли теперь работал "за границей где-то на Востоке" и что мы, вероятно, его больше никогда не увидим. Таким образом, в словах отца было что-то, что вызывало у меня сомнения, но я не был недоверчивым и вдумчивым ребенком и предпочитал верить тому, что мне говорили. Приключения Вилли за границей еще долго будоражили мое воображение; с небольшой помощью комиксов, к которым питал и питаю пристрастие, я видел дядю поднимающимся в горы, охотящимся в джунглях и прокладывающим железную дорогу. Все это вполне увязывалось с тем, что я о нем знал.
Когда я подрос и научился думать самостоятельно, мне стало ясно, что эти истории, вероятно, не соответствуют действительности и исчезновение Вилли, очевидно, вызвали какие-то другие обстоятельства, но образ Вилли Великолепного так и остался в моем воображении.
Только после смерти отца, разбирая бумаги, я узнал правду. Я натолкнулся на письмо от директора тюрьмы в Дурхэме, там говорилось, что дядя Уильям помещен в тюремный лазарет; второе письмо, датированное несколькими неделями позже, сообщало о его смерти. Я связался с Министерством внутренних дел и узнал, что дядя Вилли был осужден на двенадцать лет за вооруженный грабеж. Преступление, за которое он был осужден, он совершил через несколько дней после того сумасшедшего, захватывающего летнего полдня.
Но, как я уже писал, в своих фантазиях я видел дядю Вилли в разных экзотических краях, где он вступал в рукопашную с людоедами или мчался на лыжах по горным склонам.
Обе версии соответствовали истине – но с различной степенью достоверности. Первая была обычной, досадной и окончательной. Другая – убедительной и возбуждающей фантазию, и, кроме того, она давала надежду на то, что дядя Вилли однажды вернется.
Чтобы отобразить все это в рукописи, мне пришлось отделиться от своего "я" и стать на объективную точку зрения. Так произошло раздвоение или, может быть, даже растроение моего "я". Я выступил в роли писателя. Здесь было мое "я" из воспоминаний. И мое "я", о котором я писал, главное действующее лицо этой истории.
Разница между действительной и фантастической правдой занимала мои мысли.
Я ежедневно напоминал себе об ошибочности моих воспоминаний. Так, к примеру, я знал, что сами воспоминания не являются историей. Важнейшие события вспоминаются в той последовательности, которая заложена в подсознании, и их реконструкция для моего повествования требует постоянных усилий.
Маленьким мальчиком я сломал руку, и в фотоальбоме, присланном мне Фелисити, нашелся снимок, подтверждавший это. Но произошел ли этот несчастный случай в начале моего обучения в школе или же после смерти бабушки? Все три события тогда оказали на меня сильное воздействие, все три стали ранними уроками жестокого произвола, свойственного жизни. Чтобы описать их, я попытался вспомнить их последовательность, но тщетно; память бросила меня на произвол судьбы. Я был вынужден заново воссоздать в памяти эти события и расположить их в каком-то более верном порядке, если хотел представить, как они повлияли на меня.
Сами основы памяти были незыблемы, и моя сломанная рука служила наглядным тому примером.
Я сломал левую руку. Это я знал абсолютно точно, потому что такие вещи нельзя изменить, и эта рука по сей день была несколько слабее, чем полагалось бы. Такого рода воспоминания и оказались под сомнением. Единственным документальным подтверждением перелома была пара черно-белых снимков, сделанных на семейном пикнике. На этих снимках на фоне залитого солнцем пейзажа был запечатлен печальный маленький мальчик, в котором я узнал себя. Его правая рука была в гипсе и висела на белой повязке.
Я наткнулся на эти фотографии в то самое время, когда описывал этот случай и открытие потрясло меня. Такое документальное свидетельство смутило и поразило меня, и я поневоле поставил под сомнение все прочие сведения, которые выдала мне память. Только с некоторым опозданием я понял, что произошло: фотограф, очевидно, отпечатал эти фотографии, зарядив ролик пленки в увеличитель не той стороной. Стоило повнимательнее изучить снимки – сначала я рассматривал только себя – и различные детали фона подтвердили мою догадку: вертикальная надпись на номере автомобиля, правостороннее движение на дорогах, пиджаки, застегнутые не на ту сторону, и прочее.
Все это было вполне объяснимо, но дало мне две точки зрения на свою особу: во-первых, я непременно должен был проверять и подтверждать свидетельствами развитие событий, которые до сих пор считал неизменными, и, во-вторых, ничего не мог вычеркнуть из прошлого.