Леонид Соловьев - Книга юности стр 7.

Шрифт
Фон

Коканд взволновался. Я имею в виду футбольный Коканд и наш техникум. Распространились слухи, что команда "Урак" и судья совместно пишут опровержение. Наша техникумская команда срочно, боясь опоздать, написала подтверждение. Заварилась каша. Все спрашивали друг друга - кто этот Бодрствующий? Одни говорили о нем со злобой, другие - с похвалой. А я молчал. Все труднее было мне молчать. В конце концов, распираемый тщеславием, я не выдержал и признался ближайшему другу Толе Воскобойникову.

Толя сначала не поверил и, моргая белыми телячьими ресницами, сказал:

- Брось трепаться. Это кто-нибудь из Ташкента, из редакции, был на футболе.

Я повел Толю домой, показал черновики статьи и квитанцию с почты. В квитанции было написано: "Ташкент. Редакция "Правды Востока". Тогда Толя поверил, посмотрел на меня каким-то нехорошим, тягучим взглядом и сказал:

- А ведь если они узнают, то побьют тебе морду. Вот возможность, которая не приходила мне в голову!

А когда о ней сказал Толя, она сразу стала передо мной во весь рост, со всей беспощадностью.

- Кроме тебя, никто не знает, - сказал я Толе с намеком.

- Могила, - пообещал он.

А я вспомнил, что вчера мимоходом похвастался заметкой перед младшей сестрой. Правда, ей было только двенадцать лет, но и в эти годы она могла своим толстым языком прошепелявить где-нибудь подружкам:

- А мой старший брат в газету написал про футболистов.

Я проводил Толю, разыскал сестру и долго беседовал с нею, стараясь косвенными хитрыми вопросами навести разговор на заметку. Сестра была польщена моим вниманием, но о заметке не вспомнила. Видимо, забыла… Но когда забыла - может быть, после того, как уже похвасталась?

Я отошел от нее с тревогой в сердце. К вечеру тревога превратилась в уверенность, что моя морда неминуемо будет побита.

До сих пор я так и не знаю, кто подвел меня - сестра или Толя. Думаю, он: похвастался по секрету кому-нибудь своей дружбой со знаменитым таинственным Бодрствующим. Конечно же, он. Если бы моя тайна раскрылась через сестру, то не распространилась бы столь быстро.

Утром следующего дня я шел по перрону станции Коканд II и услышал крики мальчишек:

- Рабкор! Рабкор!..

Я остановился, огляделся. На перроне никого не было, только я и мальчишки, продолжавшие кричать издали:

- Рабкор! Рабкор!..

Свершилось. Вчера знали трое, сегодня - все.

Я засел в железнодорожном поселке. Здесь меня побить не могли - по законам клана вступились бы наши лихие железнодорожные парни.

Прошло еще три дня. В город я предусмотрительно не ходил. Но тяжкое предчувствие не оставляло меня.

Я попался далеко от поселка, на мельнице. Здесь хорошо брала маринка, среднеазиатская арычная форель, - ее ловили на ягоды белого тутовника, пуская леску без грузила поверху. Увлеченный рыбалкой, я не заметил приближения врагов.

Их было двое - Лактионов и Ашот Григорян. Они отрезали меня с берега, а позади был глубокий ледяной арык.

- Бодрствующий, - зловеще сказал Лактионов. - Поглядим сейчас, какой ты есть Бодрствующий.

Я рванулся в сторону. Меня перехватил Ашот Григорян. У него было темное лицо, злые глаза, низкий лоб - волосы росли почти из самой переносицы, из бровей. Я кинулся в другую сторону, Лактионов дал мне подножку, я упал и закрыл руками голову.

Били меня подло - ногами, тщательно соразмеряя силу ударов, чтобы не причинить серьезных повреждений, подведомственных суду. Били долго, молча.

- Купать его! - вдруг крикнул Ашот Григорян.

- Обожди, - отозвался Лактионов. - Сперва надо раздеть.

Они заставили меня раздеться догола, потом подняли, раскачали и бросили на середину арыка. Стремительная, вся в пене и черных воронках вода потащила меня вниз. Где-то внизу мне удалось ухватиться за ветку побережного ивняка и выбраться из арыка.

Лактионова и Григоряна уже не было. Моей одежды и ведерка с наловленной рыбой тоже не было. Валялись обломки удилища.

Кривясь от боли, я сел на бугорок и стал думать, как теперь, голому, добираться домой. Ждать поздней ночи? Во-первых, долго, во-вторых, я и ночью все равно попадусь кому-нибудь на глаза: путь к дому лежал через большой кишлак, обходной дороги не было. Появление голого человека ночью в кишлаке неминуемо вызвало бы страшный переполох и умопомрачительные последствия, скорее всего меня сочли бы "джинны", сумасшедшим, и посадили бы согласно обычаю в глубокую яму, приковав цепью к врытому в землю столбу. Мне однажды пришлось видеть в одном дальнем кишлаке такого сумасшедшего - он, заросший весь диким волосом, сидел в глубокой яме и был прикован цепью к столбу.

Мельница оказалась пустой, на ее дверях висел большой замок. Урожай еще не убирали, молоть было нечего, мельник пил чай где-нибудь в чайхане.

Оставалось одно - выбираться к людям, выходить к большой дороге.

Из наломанного ивняка я сделал круговую набедренную повязку. В таком виде я, возможно, был бы дружески принят жителями Соломоновых островов, но - черт побери! - как отнесутся к моему наряду узбеки?

Берегом арыка под прикрытием кустов я начал пробираться к большой дороге. Вдруг тропинка повернула и вышла из кустов на хлопковое поле, открытое со всех сторон. За хлопковым полем опять виднелись какие-то заросли. Я постоял, подумал и с отчаянной решимостью вышел на открытое место.

Вышел и помчался. Как я бежал, как бежал! Вломился бомбой в заросли по ту сторону поля и, задыхаясь, упал на землю.

Отдышавшись, усмирив сердце, прислушался. Сюда уже доносились отзвуки большой дороги: скрип и дребезжание арб, рев ишаков, блеяние овец, хриплые голоса возниц и погонщиков.

Так же стремительно я пересек еще одно открытое место и снова очутился в кустах - уже вблизи дороги, почти рядом. Но как выйти?..

"Может, не стоит и выходить сразу на десятки глаз, - подумал я. - Лучше подождать здесь - пройдет же кто-нибудь неподалеку. Я подзову этого человека и расскажу ему свою беду". По-узбекски я говорил свободно.

Ждать пришлось недолго. Показалась кучка узбекских мальчиков лет по десяти, двенадцати. Они приблизились. Я спокойным голосом окликнул их. Они остановились в недоумении. Русский акцент у меня все-таки был, и они уловили его.

- Подойдите ближе, не бойтесь. Мне нужна ваша помощь.

Они стояли на месте, не двигались. А я, невидимый, повествовал им из кустов:

- Я потерял свою одежду и поэтому не могу выйти к людям. Я потерял одежду, понимаете…

Нет, они этого не понимали. Можно потерять деньги, нож с пояса, наконец тюбетейку. Но как потерять одежду?.. Их настороженность росла, я это чувствовал.

- Потерял одежду, - повторил я. - Вот смотрите. И во всей красе поднялся перед ними - голый, с набедренной повязкой из ивняка.

Мальчики взвизгнули: "А-а бой!" - и ударились врассыпную. Только полы халатиков развевались.

Я похолодел. Сейчас приведут взрослых. Пропал! Погиб! Надо уходить. Но куда? Вперед к дороге или назад к мельнице? Я решил идти вперед, будь что будет!

И, уже не скрываясь больше, вышел на проселок, ведущий к большой Найманчинской дороге.

Здесь ждало меня спасение, чудо - сверток моей одежды, перетянутый брючным поясом. На самом деле никакого чуда не было - просто мои враги шли тем же путем, что и я, и, приблизившись к большой дороге, бросили сверток. Хорошо - никто его не подобрал.

Сорвав свою набедренную повязку, я быстро оделся. Как раз вовремя - с той стороны, где я вел из кустов переговоры с мальчиками, слышались громкие голоса. Мальчики привели к моему убежищу отцов и старших братьев. Теперь это было не страшно - через десять минут я вышел на большую дорогу в густую пахучую пыль.

И сразу вернулась боль. Тоскливо заныли все мои кости, все избитое тело. К дому я пришел чуть живым. В камышах на кладбище дождался вечера, проскользнул во двор и, поскрипывая зубами от боли, кое-как взобрался на сарайчик. Лег пластом и тихо застонал.

На крыльцо вышел отец, окликнул меня.

- Да здесь, здесь, - отозвался я как будто сонным голосом.

- Ты что улегся в такую рань, - сказал отец. - А кто будет поливать огород?

- Я не могу сегодня. Заболел. Полью завтра. Ворча, гремя ведром и лейкой, отец пошел на огород сам. А я провел всю ночь в полусне, в бредовом забытьи. Кажется, у меня был жар, пришлось ночью слезать, чтобы напиться из арыка. Не помню, как я слезал и как опять взбирался на сарайчик.

Лежать пришлось три дня - долгий срок для семнадцати лет. Значит, меня действительно сильно избили.

На четвертый день я встал, на пятый вечером пошел поливать огород и полил на славу. Все прошло…

Да нет, не прошло. Еще предстояло отплатить за бесчестье.

Оставайся я в свои семнадцать лет мальчишкой, я, конечно, даже и не подумал бы ни о каком бесчестье. Мне доставалось и раньше, я был мальчишка задиристый. Но проходила боль, а с ней улетучивалось и воспоминание об обиде. Теперь не улетучилось, а нарастало и жгло.

Я слышал властный голос юности, так неожиданно и сразу пришедший ко мне. Юность гораздо серьезнее, чем; о ней принято думать. Виною тому, полагаю, забывчивость взрослых; впрочем, юность тоже забывчива и редко вспоминает о мальчишеских годах. Вообще мне часто приходилось замечать в людях да и в самом себе глухую неприязнь к воспоминаниям, почему-то вспоминаются всегда неприятные события, дурные поступки, а хорошие уходят из памяти, словно бы они принадлежат не нам, а кому-то другому.

Я решил поговорить с моими обидчиками порознь в открытом честном бою. Каждому из них было уже за двадцать лет, это не смущало меня - справедливость на моей стороне.

Ваша оценка очень важна

0
Шрифт
Фон

Помогите Вашим друзьям узнать о библиотеке