И тут – в черной тишине, отмеренной ударами сердца, в пустоте, в холодном мраке – состоялось никем не высказанное решение, что он, Колсуцкий, должен прыгнуть первый. Почему? Потому, что он открывал тугую задвижку, потому, что он стоял на подоконнике, потому, что он первый с трудом оторвал окно от рамы и первый оказался в мутном четырехугольнике зимней ночи. И еще потому, что было холодно, жутко, что за спиной его стояли и тяжело дышали люди.
И Колсуцкий, чуть согнувшись, шагнул в мороз.
Холод, жар, свист, блеск в глазах, спертое дыхание, желудок поднялся до горла, удар в ноги, колено, бок, слегка в лицо, и он – на земле. На снегу.
Встал. Выдохнул воздух. Оглянулся. Цел. Ничего не болит. В груди – теплая волна радости. Но есть опасность: черкесы заметят и будут стрелять. Он отбежал за угол корпуса и.
Так это было просто, обыкновенно и ясно: за углом стояло человек шесть.
– Стой! Стой!!
Но Колсуцкий метнулся назад, к открытому окну, из которого, как тяжелые мешки, бухались на снег один за другим красноармейцы, и всем существом своим, всей жизнью закричал:
– Товарищи! Они! Сюда!!!
И в это мгновение почувствовал удар в бок.
Падая, он слышал выстрелы.
Глава вторая,
которую можно не читать: в ней описано то же самое, но по данным памяти Колсуцкого – спустя четыре года
Колсуцкий идет по Садовой мимо Третьего Дома Советов – делегатского общежития, смотрит: знакомое лицо. Кто бы это мог быть?.. Лицо очень уж знакомое…
– Здравствуйте, товарищ.
– Здравствуйте.
– Узнали?
– А как же!.. Как не узнать?..
– А-га! Это. как его? Озоль. Рогозов. Лозов. Козов. Нет. Козин. Да, Козин. Тот самый, который пришел в госпиталь, когда Колсуцкий лежал раненный. Белое большое окно. У окна стоял и улыбался. А улыбка удивительная – большущая. Лицо у него небольшое, а улыбка – огромная. Бывает так: на большом лице – крохотная улыбка, как на огромной темной площади осенью один фонарь керосиновый с ограниченным кругом света. А у Козина наоборот: небольшое лицо, а улыбка больше лица. Даже неизвестно, как помещается…
– Не узнаете, товарищ Колсуцкий?
– Как не узнать! Как не узнать, товарищ Козин! Здравствуйте!
Милый человек! Тогда он первый в госпиталь пришел. Сообщал, что в приказе отмечен подвиг Колсуцкого, помогавшего защищать склад от бандитов. Осведомлялся о здоровье.
А вечером на квартире, чудак такой, как напугал:
– Здесь живет Колсуцкий?
– Здесь.
– Дома?
– Дома. А в чем дело? Что вам угодно?
– Вы заведующий четвертым складом обмундирования?
– Я.
– Идемте со мною.
Куда идти? Зачем? С какой стати! Ночь. Мрак. Красноармейцы с винтовками. В чем дело? Никуда он не пойдет. Если это арест, то должен быть ордер. А ордера- то нет.
– Никуда я не пойду, товарищ! Вы мне объясните, в чем дело.
– Идемте, товарищ! Вы – заведующий складом? Так знайте свой служебный долг. Зовут – и идите.
Сказал бы толком: надо пойти на склад.
А он ничего не говорит. "Идемте" и "идемте", на животе – револьвер. Тон – властный. Нехорошо. Портятся люди в Чека. Ведь милый же человек, а тогда сколько в нем было этой важности.
Но он все-таки пошел, чего там, в самом деле! Колсуцкий не из пугливых. Так, если посмотреть на него, обыкновенный человечек, серенький. Ивашкин – и то перед ним героем держится. А когда нужно было пойти – пошел. А когда нужно
в окно прыгать – пожалуйста, Колсуцкий прыгает первый. Первый!! И все это без револьверов, без шума, без окриков. И если это нужно, умеет уходить ночью из дому охранять и спасать склад.
Да как еще уходить!..
Некого было прижать к своей груди на прощанье, – ведь человек шел на смерть, на подвиг, о котором потом в приказе было. Не с кем даже было попрощаться.
Пустая была комната. Совершенно пустая. И только на кровати так небрежно, торопливо брошенные юбка, сорочка, полотенце. Это она, Зина, переодевалась и мылась, перед тем как идти в театр с Ивашкиным. Больно, очень больно видеть вещи, брошенные женщиной, торопящейся на свидание с другим.
Но – наплевать! Есть дела более важные, чем все эти личные переживания. Наплевать ему на то, что его предали. Ничего. Он один, один, в одиночестве, выдержит любые страдания, и вот пошел ночью неизвестно куда, на увечье, на смерть, на подвиг, о котором даже в приказе говорилось. А она? Где теперь она? Вот уже четыре года как он развелся с ней.
Он знал в ту ночь, что она в театре, но не знал, что с Ивашкиным. Об этом он узнал позже. Но каков этот Ивашкин! Вокруг голод, расстрелы, кровь, величайшая из революций, а тот ничего не видел, кроме Зины. И морда какая у него поганая – нижняя губа толстая. Он однажды сказал Белицкому, другу Колсуцкого: "Нравится мне эта женщина – сил нету. Особенно когда она в валенках и в платочке. Не могу!.. Когда она с шуршанием вытягивает ноги из валенок – дыхание спирает в груди. А тело у нее какое, ноги, плечи!..".
Билет в тот вечер он так получил. Билеты распределялись по учреждениям и организациям. Купить нельзя было – не продавались. Для жены Колсуцкий получил один билет в центральном управлении складов. Но как получил билет в тот же театр и на тот же спектакль Ивашкин? Оказывается, очень просто: Федосья Александровна, эта старая сволочь с шишкой на морде, из бухгалтерии, продала свой билет. Она видела своими черными глазками сводни, что Колсуцкий получил. Значит, ясно, что пойдет жена: он всегда уступал жене. Она и позвонила Ивашкину, который всюду легко втирается в знакомство, а с бухгалтершей он познакомился на встрече нового года. Он и купил у нее, сукин сын, билет.
Итак, не было дома жены.
Один, один, в одиночестве, отметая личные переживания (какое прекрасное выражение – его Колсуцкий в газете вычитал), уходил он из дому, чтобы быть раненным на посту, охраняя склад от грабителей. Даже в приказе.
Он шел на подвиг, а она в это время прижималась к Ивашкину. Жестоко все-таки устроена жизнь. Еще так недавно она была девочкой – робкой, чистой. Руки у нее были такие беспомощные, покорные. А как ловко она этими руками обнимала бычью шею Ивашкина! (Уж потом, попозже, наткнулся Колсуцкий на такую сцену.)
Вообще приходится отметить, что близость бывает чрезвычайно редко – точно так же, как и преданность. Многое, очень многое непрочно в этом мире. Только боль – она прочна, если уж охватила человека. И вот склад тогдашний, и Москва, и сугробы снежные, и бульвары – белые, пустынные, снежные бульвары Москвы 1919 года, и старик нищий на пустом бульваре, с флейтой – какую свистящую, голодную, одинокую грусть навевал он! Ах, проклятый старик, сколько души выкачал он этим свистом из многих и многих ушибленных жизнью московских людей.
Итак, Ивашкину нужны были ноги из теплых валенок. И чтобы звук был шуршащий, когда ноги вытягиваются из валенок. Хорошо. Пожалуйста! Бери! Кому что. Тебе – это. А мне, Колсуцкому, подвиг, смерть, увечье. Ничего не поделаешь. Пожалуйста!
И вот он ушел ночью, ушел с красноармейцами и с Козиным. Красноармейцы строились на снегу. Кого-то не хватало. Звали:
– Елизаров! Ишь, черт.
Улицы были черные на белом снегу. Козин хмуро шел. Огрызался на все. Кол- суцкий не помнит подробностей. Хороший человек, а тогда было в нем что-то неприятное. Суетился, нервничал – струсил, должно быть.
– Объявляю склад на осадном положении.
А какая была кутерьма на складе! Тьма, холод. Все кричали, бегали. Действительно, опасность была велика. Восемьдесят комнат! И коридоров сколько! Сам черт запутался бы. А если б бандиты проникли – перестреляли бы красноармейцев, как зайцев, всех. Но вот тут и оказалась потребность в подвиге Колсуцкого. Кто знал все ходы-выходы? Он, Колсуцкий. Кто знал, где окно без решетки? Тоже он. Он заявил об этом. И он же, Колсуцкий, бросился к этому окну, открыл его – это тоже не так просто, надо было знать, как открыть задвижку. Кто бы это мог сделать, когда состояние у всех было взвинченное и тревожное до крайней степени? Он и открыл окно, и выпрыгнул из него первым. Он совершенно не знал, какая высота отделяет окно от земли. Он не помнил об этом. Он прыгнул. Это самое важное. Прыгнул первый. Прыгнул решительно и смело. Никто не предложил ему это, никто не сказал ни слова. А какие ощущения от прыжка? Он великолепно помнит их. Он упал на ноги, легко ударившись, но остался невредимым.
Бандиты были тут же, за углом. Колсуцкий их первый увидел, нисколько не растерялся и сообщил о них красноармейцам, за что в него и выстрелили.
Потом госпиталь.
Козин пришел первый. Какой милый человек. Настоящий товарищ.
А результаты дела были такие: самое главное – склад отстояли, из бандитов поймали пять человек. Убили в перестрелке двоих. Красноармейцев ранили троих.
В госпитале Колсуцкий пролежал два месяца. Зина, конечно, приходила. Но она была такой незначительной, серенькой. Он даже не рассказал ей, что произошло, какой он совершил подвиг, подвиг, о котором сообщалось в приказе по московскому округу. Зачем ему было рассказывать? Не лучше ли, чтобы она разузнала сама, чтобы ей рассказали чужие люди?
Он лежал с закрытыми глазами, притворяясь слабым, и отлично слышал, как ей рассказывали товарищи Колсуцкого по складу, тоже пришедшие его проведать. Когда они ей рассказали, он открыл глаза и посмотрел на нее: на ее лице было странное выражение – виноватого равнодушия. Да, виноватого равнодушия. Ей было это безразлично и в то же время почему-то неловко.