- Ну, не знаешь. Что же, я за тебя такие сурьезные вопросы решать должон? Ты на ком бы хотел жениться? На вдовице или на дивчине?
- На дивчине, - шмыгнул носом Павлик.
- Правильно толкуешь, - удовлетворенно отметил Платон Гордеевич. Стало быть, я женюсь на вдове какой-нибудь, а тебя женю… На ком бы тебя женить?.. На Вере Евграфовой!
- Не-е, она меня бить будет! - зябко передернув худыми плечиками, заерзал в сене Павлик. - Я вчера камнем в ее хате окно выбил.
- Э-эх, дурья голова! Кто же в стекла камни швыряет? Тогда пошлем сватов… к кому бы послать?
Разговор продолжили в хате, при зажженной керосиновой лампе. Хлебали из глиняной миски кислое молоко, закусывая черствым ржаным хлебом.
- Ну, а как ты, Павло Платонович, смотришь на Варьку?
- У-у… - отрицательно замотал головой Павлик; полный рот хлеба и кисляка не позволял ему быть многословным.
- Не по нраву?
- У-гу. - Павлик будто услышал визгливый голос Варьки, каким она скликает кур, и недовольно поморщил нос.
- Привередливый ты парубок, - покачал головой Платон Гордеевич. Весь в меня. И я, брат, не могу присмотреть в своем селе подходящей женщины. Языкастые все, брехливые… Борща толком не сварят. Придется мотнуться по соседним селам… И ты по-времени, приглядись к девчатам, может, и понравится какая. Добре?
- Добре.
- Ну, быть посему! Первым женюсь я… Ведь пока ты будешь холостяковать, мать тебе нужна, верно?
Павлик, перестав жевать, поднял на отца глаза.
- Трудно ж нам без мамы… Хочешь, чтобы у тебя была мама?
Павлик не успел ответить. Донесся чей-то настойчивый стук в ворота, послышался мужской голос:
- Платон! Пора на собрание!
- Иду, - высунув голову в окно, ответил Платон Гордеевич. - А задержусь малость, так и без меня смелется.
Павлик, положив на стол круглую деревянную ложку и отодвинув хлеб, испуганно смотрел на отца. Тот, захлопнув окно, за которым сумерки казались вязкими и черными как деготь, покосился на Павлика, вздохнул. Сел на топчан, потянулся ложкой к кисляку, но тут же приставил ее к краю миски.
- Ты знаешь, что такое ТСОЗ? - неожиданно спросил у сынишки Платон Гордеевич.
- Не-е, - замотал головой Павлик, густо засопев.
- И я толком не ведаю. Знаю только, что на полях все межи полетят к едреной бабушке. Коней, кажется, придется держать на одном базу. - Платон Гордеевич помолчал, раздумчиво уставив в темный угол глаза, сделавшиеся вдруг недобрыми. Потом вздохнул и продолжил: - А скотина - она тоже с понятием. Скажем, наш Карько: продал я его в чужие руки и спать по ночам не мог. Он же, сердешный, томился по мне, скучал по моему голосу, даже по кнуту моему… Как же я его опять уведу со двора?.. Так что, Павлушка, надо тебе все-таки остаться одному. Пойду я на собрание…
Платон Гордеевич заметил одичалые, налитые слезой глаза сынишки, виновато крякнул, туго сдвинул выцветшие густые брови и с притворной бодрецой зарокотал:
- О-о… Павлик! Ты ж собрался жениться - и плачешь.
- Я боюсь… - Светлые горошины слез пробороздили на немытом лице мальчишки влажные следы. - Я с вами пойду, тату-у…
- Павлик… Ну… Ты же храбрый, ничего не боишься.
- Боюсь! - уже откровенно заревел Павлик, уловив в голосе отца неуверенность.
- Вот какой ты! - Платон Гордеевич в досаде сморщил лицо, растерянно потирая узловатыми пальцами лоб. Вдруг что-то вспомнил, и глаза его оживились, блеснули смешком. - Ну что ж, придется вооружить тебя винтовкой. Всамделишной!
Павлик стал плакать с паузами, расчетливо приглушая голос, чтоб расслышать слова отца, и кося при этом на него загоревшийся любопытством глаз.
- Да не плачь же ты! Никакой черт-дьявол не подступится к тебе, ежели ты с оружием боевым. Вот погоди.
По-бычьи изогнув жилистую, темную шею, Платон Гордеевич дробными шажками выбежал из комнаты в сени, загремел там лестницей. Павлик вскоре услышал, как заскрипели потолочные балки у него над головой, и подивился храбрости отца, не побоявшегося ночью лезть на чердак. Жадное любопытство окончательно завладело мальчиком, и он умолк, старательно вытирая шершавым рукавом слезы.
Отец возвратился в комнату с ружьем в руках. Самым настоящим! Маленьким, двуствольным, с двумя курками из красной меди, запыленным, захватанным паутиной и от этого еще более загадочным, желанным.
- На, держи. - Отец взвел курки и щелкнул обоими сразу.
Павлик дрожащими руками ухватился за драгоценную вещь.
- Только чтоб ни один чужой глаз не видел! - наставлял Павлика Платон Гордеевич. - Знаешь, что бывает за хранение оружия? Не знаешь? Тюрьма, брат. Ты еще не сидел в тюрьме? Ну и слава богу. Это, брат, яма с железной решеткой. Неба и то, говорят, только краюшка видна из нее…
Отец ушел на собрание, а Павлик, сидя на топчане, до одури щелкал курками невиданного ружьишка, по очереди прицеливаясь в горшки, миски, образа святой богородицы, Ильи-пророка, в портрет Тараса Шевченко. Ничего теперь он больше не боялся!
2
Через улицу, напротив Платонова двора, жил Захарко Дубчак. Фамилию "Дубчак" Захарко выхлопотал себе после революции. А до этого он по всем документам значился как Захарко Ловиблох. И хотя в губернской газете было напечатано объявление, что крестьянин Ловиблох Захарий Семенович, проживающий в селе Кохановке Брацлавского уезда Подольской губернии, меняет фамилию на Дубчак, его по-прежнему земляки величали Ловиблохом.
Захарко невысок ростом, но кряжистый, крепкий, будто из одних сучков скручен. Сейчас ему под пятьдесят, а он может взять любую лошадь за передние ноги и легко приподнять ее.
У Захарка два женатых сына и дочь на выданье. Все живут в одной хате, одной семьей, при одном хозяйстве. А хозяйство крепенькое у Захарка: двенадцать десятин земли, пара коней и пара быков, две коровы. Но если разделить все это на души, то не так уж и густо. Ведь три семьи в одной пятистенке. У сыновей - по двое детишек.
Многолюдная хата Дубчаков-Ловиблохов славилась в Кохановке тем, что нигде так шумно, как в ней, не праздновали пасху, рождество или троицу. Любили здесь попировать с веселым куражом и таким песенным ревом, что даже в соседнем селе собаки гавкали.
Но празднества в этом доме не были в убыток хозяйству. Захарко умел вести счет копейкам, знал, что и когда продать, когда купить. И никому из семьи не давал бездельничать ни одного буднего дня. Зимой с сыновьями ходил на лесозаготовки или на посменную работу на сахарный завод. А как только исчезал снег, начинал возить в поле навоз. В позапрошлом году нигде не уродилась сахарная свекла, кроме клина Захарка. После прорывки свеклы ударили дожди, потом так пригрело солнце, что земля покрылась глянцевой коркой. А затем опять пошел дождь, и на полях блюдцами засеребрились лужи. Земля не впитывала воду. Свекла гибла. Но не такой Захарко человек, чтоб пасовать перед бедой. Вывел он в поле все семейство: жинку, сыновей, дочь, двух невесток, малолетних внуков. Каждому дал в руки остро затесанную палку и велел протыкать "блюдца", чтоб вода уходила в землю. И нигде потом так ровно и буйно не зеленела свекла, как у него…
Из года в год все прочнее становилось на ноги хозяйство Захарка. Но сам он заметно сдавал, укрощалась его веселая забубенность. Еще лет пять назад, если Захарко возвращался с воронцовского базара, его песни издалека оповещали об этом Кохановку. И сельская детвора наперегонки мчалась за село встречать дядьку Ловиблоха, зная, что коль он горланит "Черноморец, матинко…", то бездонные карманы его наверняка набиты цукерками пахучими разноцветными леденцами.
Увидев мальчишек, окруживших подводу, Захарко хитро щурил узкие глаза, щедро, будто сеял горох, бросал в дорожную пыль леденцы и закатывался блаженно-пьяным смехом:
- Угощайтесь, хлопчики! Дядька Захарко гуляет! - И новая горсть леденцов, как градины, вздымала на дороге облачка пыли.
Однажды Захарко вернулся с ярмарки особенно оживленным. Причиной тому был случайный разговор с одним старым кузнецом из соседнего местечка Вороновица. Кузнец уверял Захарка, что помогал строить самому Можайскому, который жил некоторое время в Вороновице, первый аэроплан и видел, как тот аэроплан поднимался с Ганского поля над землей.
В тот день Захарко выгодно продал старого вола и на радостях выпил лишку. Еще за селом, когда одаривал мальчишек цукерками, с веселой загадочностью объявил им:
- Хлопчики-соколики! Сегодня дядька Захарко полетит на ероплане в гости к господу богу!
В Кохановке всегда с нетерпением ждали очередной потешной выходки Захарка. И разнесенная мальчишками весть о предстоящем его "вознесении" на небо, как и следовало ожидать, вызвала поток любопытных к подворью Захарка.
А Захарко к этому времени уже смастерил "самолет" и, взобравшись на соломенную крышу своей хаты, втаскивал его за собой. Это было огромное корыто, из которого поили у криницы скот. К днищу корыта и к его верхним закраинам Захарко приколотил крылья - две широкие сквозные доски, а вместо рулей управления привязал обыкновенные веревочные вожжи.
- Не плачь, дура! - кричал он с крыши на голосившую в хате Лизавету, яростно проклинавшую мужа-пьяницу. - Сейчас Захарий Дубчак полетит к господу богу и попросит у него чарку небесной горилки!
На улице же, у подворья Дубчака, людей как во время свадьбы. Будто и в самом деле ждали чуда. Смеялись, снисходительно шутили, давали веселые советы разгулявшемуся Захарку.
Наконец все было готово к "полету". Корыто поставлено поперек крыши. В него с искусством акробата-балансера уселся Захарко и обратился к толпе с речью: