- Ах вот в чем дело! - вдруг резко и громко сказал поэт. - В таком случае, извольте выйти вон! Извините, Светлана, это относится только к вашему спутнику, Дориан Сергеевич, потрудитесь покинуть комнату! И побыстрее!
Лицо поэта пошло какими-то розовато-фиолетовыми пятнами.
Археолог заторопился, схватил сначала мою кепку, потом бросил ее, нашел свой темно-коричневый берет и поспешно вышел из комнаты. За ним последовала Светлана.
- Подлец! - бросил вслед поэт, взял свой стакан, опорожнил одним махом и с каким-то удивлением произнес: - И еще называет себя Большим Другом Эскимосского Народа!
12. Нутетеин
В своих путешествиях конца пятидесятых, начала шестидесятых мне чаще всего приходилось бывать в заливе Лаврентия. И это не удивительно: в ста двадцати километрах мой родной Улак.
В тот день в поселке Лаврентия, в аэропорту, оказавшемся из-за хаотической застройки в середине населенного пункта, с утра было оживленно. Наконец стих южный ветер, небо очистилось от облаков, и пассажиры, вот уже несколько дней ожидавшие рейсов в разные села обширного района, равного по площади большому европейскому государству, преисполнились надеждой улететь.
Я собирался в Улак; туда, как мне сказали, снаряжался специальный вертолет. На этом вертолете в Улак летел хорошо мне знакомый председатель Магаданского областного Совета Иван Петрович Кистяковский. Он уже сидел в кабинете начальника аэропорта и пил чай с какими-то военными.
Увидев меня в дверях, Иван Петрович радостно, но не без оттенка покровительства, воскликнул:
- А, пресса! Пожалуйста, чай пить!
Я попросился на вертолет, и Иван Петрович опять воскликнул:
- Какой вопрос! Улетишь!
Отпив из вежливости чай из стакана, посидев немного, я поспешил выйти на воздух.
Хотелось при ясном свете апрельского солнца еще раз взглянуть на аэродром, на летное поле, протянувшееся от морского берега в глубь тундры… В то лето здесь было множество мелких озерец, по берегам которых росла черная сладкая ягода шикша. Мне еще не было пятнадцати лет, когда я работал на строительстве этого аэропорта, жил в огромном брезентовом бараке, рассчитанном на несколько десятков обитателей, за оградой из колючей проволоки с четырьмя сторожевыми вышками по углам. Мы, как нам говорили тогда, были на полувоенном положении, и никому не приходило в голову, что нас попросту держали в своего рода лагере.
Теперь все кругом изменилось. От пустыря ничего не осталось. Вон на том мысу стояли яранги Пакайки, чукотского хуторянина, который, по какой-то неизвестной причине, отделился от своих сородичей и поставил жилище на продуваемом всеми ветрами низком галечном мысу. Пакайка подкармливал строителей-соплеменников, когда ему удавалось загарпунить моржа или подстрелить нерпу. Глава большого семейства, он снисходительно посматривал на своих дочерей, гулявших с солдатами из охраны нашего лагери.
Пассажиров все прибавлялось. Из местной тюрьмы под присмотром милиционера прибыли несколько человек, отсидевших свои сроки за мелкое хулиганство. С тех пор, как Указ вошел в силу, пассажирский поток из сел заметно увеличился: приговоренных к срокам от нескольких дней до двух недель надлежало содержать под стражей, и единственное учреждение, предназначенное для этого, располагалось в районном центре. Но часто случалось так, что из-за капризов северной погоды в селах скапливалось большое количество осужденных, а потом, когда открывался Лаврентьевский аэропорт, их свозили сюда десятками. Местная тюрьма отнюдь не была рассчитана на такой наплыв, и арестованные толпами бродили по районному центру. Те, у кого были родственники или знакомые, как-то устраивались с ночлегом, но кормились все в назначенное время на месте официальной отсидки. Некоторые, наиболее сообразительные, старались совершить какое-нибудь незначительное, но достаточное для бесплатного путешествия в райцентр преступление, и были очень довольны законом об усилении борьбы с хулиганством.
В толпе, сгрудившейся в комнате, которая служила и залом ожидания и кассой, я заметил знакомое худощавое лицо с пронзительно черными глазами. Небольшая седая бородка, похоже, давно не подравнивалась. Камлейка заношена и помята. Да и сам Нутетеин - а это был он - не походил на самого себя. Всегда аккуратный, подтянутый, сегодня он выглядел как-то потерянно. Однако на его камлейке блестела большая медаль.
Нутетеин протиснулся сквозь густую толпу, встревоженную шорохом в репродукторе, поздоровался со мной и с гордостью показал на медаль:
- Присудили на Всероссийском смотре художественной самодеятельности в Москве. Лауреат теперь называюсь. Танец Чайки исполнял в зале имени Чайковского…
Танец Чайки… Впервые и увидел его в исполнении молодого Нутетеина на улакской галечной косе, у тех самых Священных Камней, которые несколько лет назад какой-то ретивый строитель сковырнул мощным бульдозером и вставил в фундамент новой пекарни.
Морской ветер бил в туго натянутые бубны, и лучи опускающегося над Инчоунским мысом солнца пронизывали желтые круги. На берегу стояли большие кожаные байдары аляскинских эскимосов, и почетный гость, знаменитый певец и танцор с острова Иналик Дуайт Мылыгрок, ревниво следил за танцем своего соперника из древнего селения азиатских эскимосов Нуукэна.
Рисунок танца внешне был прост и безыскусен. Чайка борется с ветром, уносящим ее в открытое море. Ветер крепчает, но и чайка не хочет сдаваться, и в конце концов побеждает ветер, достигает желанного берега.
Все воистину великое - просто. Прост был и танец Нутетеина, но никому ни при его жизни, ни после не удалось его повторить. Все попытки были жалкими подражаниями, и тот, кто своими глазами видел, как исполнял этот древний эскимосский танец Мастер, уже не мог признать никакого другого исполнения.
В первые послевоенные годы американские эскимосы еще приезжали к нам. Не только согласно старым обычаям, но и по особому соглашению между нашими странами.
С началом так называемой "холодной войны" эти встречи прекратились. А жаль. Такого рода контакты создавали в Беринговом проливе атмосферу дружбы и мирного соседства, уходящих корнями в далекое прошлое.
Но еще более полезными эти встречи были для поддержания духа здорового соперничества среди хранителей и исполнителей старинных танцев, сказаний, в традиционных спортивных состязаниях.
После этого я время от времени видел Нутетеина, пока не уехал учиться в Ленинград.
Нутетеин оставался, как и все знаменитые певцы и танцоры Берингова пролива, морским охотником. Это был источник его существования. Кстати, он был далеко не одинок в этом. Продолжал охотиться и его вечный соперник и друг, мой дальний родич Атык из Улака.
Однако в те времена, когда я работал в газете и был уже автором первых книг, главным направлением всякой художественной жизни было ускоренное движение вперед. Заключалось оно в том, чтобы в кратчайший срок освоить современные и передовые музыкальные инструменты: гармонь, баян, гитару, мандолину и балалайку, а если крупно повезет, то и пианино! Эти современные инструменты должны были мало-помалу вытеснить древний бубен, изделие из гнутого на пару дерева и кожи особо выделанного моржового желудка. Но не это было главным в негативном отношении к бубну, главным было его шаманское происхождение. Ведь шаманский бубен и тот, что сопровождал не только обычные, но и новые песни и танцы о пятилетке, новом магазине, о Красной Армии, были совершенно одинаковыми, и это рождало путаницу в идеологической борьбе.
Кроме того, древние песни с их загадочными, часто непонятными словами казались подозрительными. Даже танцы и песни, прославлявшие приезжих продавцов пушной фактории, плотников и штукатуров, летчиков и милиционеров не убедили сторонников повой культурной революции в способности древнего чукотского и эскимосского искусства отражать современную жизнь.
И все же бубен жил. Время от времени он появлялся как нежелательный архаический элемент во время традиционных празднеств: Спуска Байдар перед весенней морской охотой и других. Звучал он тихо, тайком, в летние светлые вечера в новеньких рубленых избушках, которые в на чале пятидесятых и шестидесятых годах заменили в прибрежных селениях яранги.
На ту пору приходится и драматическое переселение нуукэнских эскимосов в исконно чукотское селение Нунэкмун, у створа залива Лаврентия.
Идея эта родилась в Магаданском облисполкоме, не без участия того самого Ивана Петровича Кистяковского, который сегодня пил чай в кабинете начальника Лаврентьевского аэропорта.
Довод был такой: яранги нуукэнских эскимосов расположены на крутом берегу, рельеф очень неудобен для строительства, новенькие рубленые избы просто не будут смотреться на фоне скальных нагромождений и птичьего базара. Значит, не будет ласкающих начальственный глаз ровных рядов домиков; кроме того, Берингов пролив никогда не бывает спокоен, и подходы к селу изобилуют не нанесенными ни в какие лоции и карты подводными рифами. Как же здесь выгружать стройматериалы?
Однако сами эскимосы любили свой Нуукэн и даже гордились вбитыми в камень жилищами, которые не мог сорвать никакой самый сильный ураганный ветер. Все входы в жилища были обращены на Берингов пролив, и с самого рождения эскимос видел морской простор, слившиеся вдали острова Диомида и синеющий на горизонте мыс Принца Уэльского, американский материк. Над водой, начиная с середины мая и до самой осени, когда горло пролива забивали ледовые поля, летели нескончаемые стаи птиц, в волнах сверкали китовые фонтаны, белели спины белуг, рычали моржовые стада. Среди нуукэнцев были такие меткие стрелки, которые с порога своего жилища могли подстрелить вынырнувшую нерпу или лахтака. Зимой нуукэнцы уходили на дрейфующий лед преследовать белого медведя и редко возвращались с пустыми руками.