Федор Крюков - Мать стр 4.

Шрифт
Фон

- Набрал шайку и кружит вокруг дедовского добра, - говорил он сам с собой. - Раззорители, сукины дети! фулинганы!.. И кто их на свет породил?.. Боже мой, какой народ пошел! Греха ни в чем нет: карты - нипочем, табак с пяти лет жгут, в церковь помелом не загонишь. Чужое собственное разорить, разбить, порвать, украсть - первое удовольствие… Видно, правда, конец света подходит. Пропали кристиане. Дьявол сказал: "Восьмая тыща - вся моя". И правда… "Уловлю, - говорит, - сетью весь мир", - вот оно и пришло…

Плохо было еще в дождь, в непогоду: шалаш протекал, негде было притулиться, болела поясница, руки и ноги зябли, тянуло в теплый угол, к старухе. Скучно становилось одному в ненастные ночи. Тогда дед уходил домой - потихоньку, крадучись глухими переулками, чтобы никто не знал, что его нет в саду. Обманывал воров.

И до Спасов шло благополучно. Но за три дня до Преображения кто-то высмотрел его хитрые маневры и забрался в сад. Три яблони были оборваны и - главное - пропал из шалаша револьвер. Дед прятал его вместе с патронами под подушку. Было это так обидно, что дед заплакал. Но жаловаться никуда не пошел: не хотелось на смех выставлять себя, не хотелось сознаваться, что ходил по ночам к старухе… Махнул рукой на пропажу.

Пыль плавала над ярмаркой, и дым, голубой и пахучий, медленно выползавший из харчевен, опоясывал, как шарф кисейный, золотую стену высоких верб и тополей. Низко стояло солнце. Лучи, перерезанные длинными тенями, бросили на площадь косые, схилившиеся колонны, прозрачные и светлые. Тесное шумное торжище было похоже на волшебный храм: голубой, запыленный свод; зеленые стены с причудливой канвой, расписанной фантастическими мазками лазоревых, пурпуровых, лиловых и золотых красок; дым кадильный; многоголосый хор нестройно жужжит, плещется, шумит… Говор и тарахтенье телег, песни и скрип гармоники, свистки, ржанье, мычание - все пестрые звуки свились в клубок; кипят, бурлят, толкутся… В пьяном гаме сплетаются и расплетаются ругательства и смех, нежные слова и угрозы, торг и объяснения в любви. Хор жизни, пестрый и текучий, звучит, и зыблется, и ходит кругом.

Многоцветная, нарядная толпа толчется, сжатая и стиснутая, в центре шумного торга, уходит, приходит. Певучее веселье и задор, и смех вокруг нее. Беспокойно тянется к ней сердце. Но как ни боек Роман, а под волнующими девичьими взглядами еще мучительно краснеет, смущается и теряет мужество. Смеются, шельмы… Сверкают белые зубы, искрятся веселые глаза, лукавые и жестокие…

- Ну и кавалер! На каруселях даже не покатает…

- Жадный! Весь в деда!..

- Роман! Да выверни ты им карман! Удиви Европу!..

- Чего выворачивать: худой, ничего не держится…

- Цапнул бы деда колом - небось пятаки посыпались бы из него!..

Фыркают заразительным смехом, дразнят, точно щенка, а ему уж семнадцать лет! Обидно. Обиднее же всего то, что правы: какой он кавалер, когда в кармане всего три пятиалтынных да краденый дедов револьвер… Револьвер, конечно, вещь серьезная. И если бы они знали о том, что в кармане у него револьвер, настоящий пятизарядный револьвер, которым можно всю ярмарку привести в смятение, - еще вопрос, вздумали ли бы они так потешаться над ним?..

Но вот три пятиалтынных - это, точно, конфузно: ни развернуться, ни кутнуть, показать себя, пустить пыль в глаза - не с чем! Разве это деньги! Разве это то, что кружит и шумом наполняет эту жизнь, стиснутую и сбитую на тесном пространстве? Вон они текут и переливаются, звенят и шуршат, переходят из рук в руки, из кармана в карман, из толстого кошелька гуртовщика в старый казацкий кисет, с потной, грязной груди в шкатулки лавочников, тайных шинкарей и харчевников…

И нет ничего более унизительного и горького, как быть без денег на этом шумном празднике, ходить одиноко и хмуро, смотреть с деланным равнодушием на веселую, пьяную сутолоку, носить в сердце бессильный голод и зависть к тем, кто звенит монетой, с шиком выбрасывает ее на угощение и наряды, с увлечением орет песни и бьет каблуками землю в такт веселой музыке…

Вот прошел Гулевой Егор с гармонией. Гармония дорогая, двухрядная - только денежному человеку доступно иметь такую гармонию. Но Гулевой - не артист: играет топорно, грубо. И все-таки, вон, молодежь окружила его, он - в центре внимания. Ломается, бахвалится, пускает пыль в глаза. Девчатам достал из кармана две горсти ярко окрашенных конфет "ералаш", вынул кошелек, встряхивает его на глазах у всех, хвастливо кричит:

- Вот они! Сейчас в орла четыре с полтиной выиграл!..

Сдвинул козырек набок. Скуластое лицо, пьяное, с широкими бровями, нос приплюснут, оскалены желтые зубы - совсем разбойник, бесшабашная голова…

Однообразен и назойлив мотив частушки, которую он играет, смешна его длинная, нелепая фигура, перехваченная широким спортсменским поясом, но Роман чувствует самую искреннюю зависть к этому счастливцу, у которого в кошельке - четыре с полтиной, в руках - дорогая гармоника, а вокруг внимательная, дарящая улыбки толпа девчат. Тоска засосала сердце… Теперь бы выкинуть что-нибудь громкое, героическое, яркое, показать, как гуляют… Чтоб ахнули и всплеснули руками все от удивления… Да связаны крылья…

- Играй ты полегче в басовик-то!..

Это Гулевому дают совет из толпы - очень уж зверски рычит его гармоника.

- Не могу! - кричит он. - Угар в руках! Люблю, чтобы басы львами ревели!..

- Грубо выходит. Дрожаменту нет…

- Ну-ка, Роман! Вот кто докажет!

- Роман? Ну-ка, Рома, с дрожаментом… Тронь!..

Роман досадно смущен, краска бросается в лицо. С трудом выдержал достоинство признанного артиста: лениво, с небрежным видом, взял гармонию, небрежно бросил на плечо ремень и чуть тронул пальцами по ладам. Засмеялись, зазвенели топкие голосочки, словно стайка резвых птичек вспорхнула. Покорно охнул бас коротким, густым звуком. Смолкли. И вдруг все сразу, легкие и звонкие, рванулись вперед, в шумный водоворот базара, понеслись, закружились. Задорный мотив "Краковяка" заискрился, заиграл блестками подмывающего веселья…

Захлопал в ладоши пьяный казак с подбитым глазом и, смешно изогнувшись, пошел выписывать подгибающимися ногами фантастические узоры. Звонкая волна ударила в голову артисту, затуманила свет… Уже не страшно толпы: она - в его власти. Над пестрым бурливым гвалтом ярмарки кружатся звуки веселья и смеха, лихие вскрики разгула и удали несутся вместе с ними, дрожит земля от четкого топота легких ног…

Вечер надвинулся. Пыльная заря горит на западе, багряные длинные мазки веером раскинулись на полнеба. Гулевой не столько пьян, сколько прикидывается пьяным: шатается из стороны в сторону, натыкается на людей, орет диким голосом песни и без нужды сквернословит. Роман чувствует странную муть в голове и желание пить. По-прежнему хотелось бы развернуться, выкинуть что-нибудь громкое, героическое, вступить в схватку с кем-нибудь, показать, что с ним не шурши…

Потрогал револьвер в кармане и спотыкающимся языком многозначительно проговорил:

- Меня?.. Нехай кто тронет - все пять всажу!..

- Которого, - вскричал Гулевой, - тронуть?! В разъяренных чувствах ежели, то я - лев! В разгаре сердца я… у-у…

И когда проходили мимо стражника Лататухина, Гулевой угрожающим голосом снова крикнул: - Я - лев! Лататухин покосился в его сторону и ядовито заметил:

- На льва бывает клетка… Гулевой обиделся:

- А вам что за дело? Вы тут чего? На старшем окладе, что ль?..

- Не выражайся!

- Ваша святая обязанность - рюмки обирать!

- Не выражайся - говорю! А то…

Лататухин, лениво переваливаясь, надвинулся на них. Оба - и Гулевой, и Роман - молча и независимо, но одновременно, точно по уговору, подались в сторону. И уже издали Роман крикнул по адресу полиции:

- Рюмочники! Поди, мерзавчика пожертвую!..

Лататухин сделал вид, что не слышит этого обличительного восклицания. Не глядя на обидчиков, по-прежнему лениво переваливаясь, он шел как бы в сторону от них. Но они поняли обходный маневр и проворно отступили за пределы ярмарки. Зашли в сад к деду Захару, теперь уже опустелый, грустный, одетый в великолепный наряд осени.

Отсюда голоса ярмарки, звуки песен и гомона были похожи на слитый шум далекого овечьего стада. Точно где-то вдали по выжженной степи медленно бредет оно… Клубится белая пыль. Пестрые голоса ребят и обгоняются, как мелкая зыбь, в странный сливаются хор, и резвой птицей над ним вьется-извивается разливистый свист пастуха…

Выбегают вверх, из мутного водоворота звуков, отдельные восклицания, бранчивые и ласковые. Всплеснет крепкое словцо, пробежит быстрый, мелкоколенчатый смех и снова тонет в раскатистом грохоте телеги. Вот понеслась она вскачь, гикает кто-то лихо и звонко, резкий свист тонким бичом взвивается над удалым криком. И где-то там, в глубине пестрого гомона, устало поет пьяный хор, мешаются и путаются голоса, долго звенит в воздухе подголосок, и кто-то свистит-заливается, виляет причудливыми извивами. Белым, недвижным пологом стоит густая пыль над базаром.

- Фигура здоровая! - говорит презрительным тоном Гулевой, прибавляя крепкое выражение.

Роман понимает, что раздражительное выражение адресовано стражнику Лататухину. Протест запоздалый, бесплодный. В глубине сердца осело сознание обидного унижения: зачем они убоялись стражника? Надо было чем-нибудь облегчить обидную горечь этого сознания.

- Туда же, куда и люди: перед его лицом не кашляй!..

- Тоже, брат, обращайся осторожно, особливо около заду… А то копытом даст; скотина брыкучая…

- Шумит, как все равно порядочный… А кабы уж человек…

- Не человек, а музей: в одной морде все зверья собраны…

Ваша оценка очень важна

0
Шрифт
Фон

Помогите Вашим друзьям узнать о библиотеке

Популярные книги автора