Родные, милые и ласковые люди обступили Романа. Был он скован в паре с извозчиком Трофименком, обвинявшимся в ограблении монастыря. На одну минуту раздельно мелькнули знакомые лица Гулевого, Хонтурят, Тани Теряевой с заплаканными глазами, Фионки, других еще девчат… Роман сделал усилие и подбодрился. Подобрался, развернул грудь, улыбнулся. На щеках заиграл стыдливый румянец молодости. Свободной рукой приподнял свой арестантский шлычок - в дорогу нарядили его в казенную одежду. И тотчас же лица слились в одно - знакомое оно было, милое и жалеющее, но смущенно опускался перед ним взгляд, хотелось скорей уйти от этой жалости и сочувствия к незнакомым, равнодушно любопытным людям…
Вот мать, жалкая, растерзанная, изнемогающая в отчаянии. Ее держали под руки. Слез не было у нее, все выплакала. Хрипло стонала и охала, хватаясь руками за грудь, и дики были ее выкрики, жалобный вой, стоны и причитания… Чем утешить ее? Звенят кандалы, нет слов бодрости и надежды… Упасть бы к ногам ее, целовать их, просить прощения за муку ее…
Тронулись дальше. Перед спуском в лощину, отделяющую Глазунов от Скурихи, Роман в последний раз оглянулся на родимый уголок. Из-за вербовых рощ выглядывали лишь кресты церковки да крылья ветряков - дома и гумна спрятались за деревьями. И тут ясно, до холодного ужаса, представилось Роману, что милое место это, тихое, обвеянное теплым светом детских воспоминаний, - навсегда остается, навсегда… Такая певуче радостная мечта неотступно вилась в сердце, что вернется он в тесноватые, уютные стены, которые так знакомо пахнут печеной тыквой и дымком, согреется, отдохнет от страшного кошмара… И вот - грустная и радостная - навсегда она отлетает теперь. Задергался Роман от беззвучных рыданий:
- Земля! Возьми меня!..
- Да ну ж цыть! - сказал ласково убеждающим голосом Трофименко. - Може, и каторгу дадут…
- Годов с двадцать, - прибавил голос сзади.
- Тоже - не мед, - усмехнулся подвыпивший конвойный.
За месяц до суда уехала Григорьевна в город. Отговаривали ее долго от поездки: дорога дальняя, незнакомая, - по чугунке впервой поедет, - завезут куда-нибудь, и концов не найти. А помочь - чем поможет?
Все отговаривали: и свои, и чужие. Дед Захар отговаривал…
- Я тебе корову старую отдам - останься. Отелится скоро, кто за ней будет ходить? Говорю: останься!
- Поеду… - упорно твердила она. - Не ехать - все равно помереть…
- А там не помрешь, думаешь? В одну минуту! От испуга - враз! Сердце у тебя больное, на ладан дышишь. Испужаешься - вот и готова!.. Этих-то детей пожалела бы - четверо!.. Роман чего искал, то и нашел, а эти чем причинны - без матери останутся!..
Может быть, и правильны были эти соображения, но не мирилось с ними ее сердце. Жалко, без конца жалко покидать и этих малышей, - вон сколько их, в каждом углу по одному, - но не в силах она бросить на произвол судьбы своего кровного, обреченного своего сына…
- Поеду - хоть разочек разъединый взгляну на свою чадушку милую… - Она причитала низким, воющим голосом, обрывающимся и хриплым, - и звучало в нем бездонное отчаяние. - Ведь под сердцем я его носила… вынянчила… Он у меня как господский был… нежный, расхороший-хороший…
- Зря лишь в расходы войдешь… Шутка сказать: за сколько сот верст ехать - не бараний хвост… А чего сделаешь? Баба - и ум бабий у тебя…
- Чего сделаю?.. Осудят на казнь Ромушку - упаду в копыта к начальникам, умолю: хоть тело-то его дайте увезть домой!.. Господа Бога умолю, чтобы не допустил его лечь на чужой стороне в темную могилу… Все дома-то легче лежать: родные свои соберутся, голосок проведут… А на чужой стороне лишь птица вольная прокричит над тесной домовинкой…
И не столько слова, сколько слезы ее были убедительны. Раскошелился дед Захар, дал четвертной билет на дорогу. Быков продали. Собралось рублей с сотню. Опытные люди советовали адвоката нанять: не отстоит ли адвокат, адвокаты зубасты на слова…
Свекровь говорила:
- Ничего ты сама не умолишь, ничего не упросишь… Не с бабьей ухваткой дела эти делаются… Кто знает - не знает, а я-то прошла уж все эти участки… Ездила в свое время. На бугорке там посидела-посидела, с тем и уехала…
- Хоть на бугорке посижу, и то сердцу легче…
- Ну, езжай, посиди - что с тобой поделаешь… Найди там и мое теплое местечко, где я сидела… Тоже не одна горькая былинка и от моих слез там взошла-выросла - пришлось зачерпнуть горя…
Все знали ее историю, далекую горечь которой затянуло уже забвение, - но любила старуха изредка ворохнуть старые тени, воскресить былую печаль, тихий ропот, поздний и бесплодный, послать к Богу, творящему праведный суд.
- Первого-то моего мужа ведь прямо со службы в Сибирь угнали. Зык услыхали: в Черкасске, мол, осужден на вечное. Распутица была как раз. Летучек-то этих тогда не было, окромя лошадей. Говорю свекору со свекровьей: благословите поехать. Они было отговаривать: вот, мол, отработаемся, путь поправится. "Нет, мол, сейчас, сию минуту, время зря нечего терять…" - "Ну, езжай, погляди. Годочек, мол, ты с ним только и пожила - лишь кровь успели помешать, а вот, стало быть, за чей-то грех Господь разрушил счастье ваше…" Поехала. Еще со мной одна бабочка увязалась, односумка, в одном полку мужья наши служили, за одно дело и суждены были. Недели две ехали. Лошади-то добрые были, да мы-то, бабенки глупые, все путляли, не попадали по прямой дороге…
Качает головой, грустно усмехается старуха: как далеко отошло назад это время и как таинственно протянулась длинная вереница годов…
- Еду, сама думаю: год я с ним всего пожила - ушел служить… Угадаю ли его в тюрьме? Кабы к кому чужому не броситься на шею?.. Страх берет. Приехали. Обошли все начальство. Попроще нынешнего тогда было, а все с покупочкой: всяк сучок любит клочок… Пока ходили да окупали того да другого, пока добились разрешения, а их етап и ушел. Двух ден не успели… Головушки наши горькие!.. Сели на кургашке, голосом закричали: дружки вы наши милые, соколы ясные! Наши пташки возле вас кричали, голосами вас кликали, а вы под крепкими замками сидели, голосочков наших не слыхали, к нам не вырвались!.. И с чем мы, горькие, к старым приедем, что расскажем им?.. Покричали-покричали да и поехали назад ни с чем… Кургашек-то я энтот знаю… знаю я его… Найди там мое теплое местечко…
Старое, давнее было горе, а скорбь в нем звучала знакомая и близкая, точно не лежала вереница годов между ним и этими плачущими людьми, после родившимися, выросшими и уже успевшими увянуть…
IV
Езда по чугунке показалась Григорьевне верхом удобств. Сперва боялась, как бы не завезли неведомо куда, и все просила добрых людей сказать ей, много ли до города станций. Потом успокоилась: нашлись попутчики, люди словоохотливые и участливые, с ними и доехала благополучно до самого места. Сиротливо почувствовала себя лишь на вокзале - ушли ее спутники, каждый в свою сторону, а она с мешками осталась одна и не знала, куда ей направиться. Народ кругом чужой, деловой, неразговорчивый. Извозчик заломил безбожную цену - 40 копеек. Пробовала торговаться - не уступают: все, как сговорились, - 40 копеек, 40 копеек…
- Садись, одно знай! У нас - такция. Что в аптеке, то и у нас: копейки нельзя сбросить… Куда ехать?
- Да к Лександре Митричу!
- К какому-такому?
- Да офицер он. Из ученых. По лесной части…
- Мало тут офицеров!
- Женился недавно. Хозяйку Лександрой Григорьевной звать…
- Очень приятно… Но только ежели улицу не скажешь, ехать нам с тобой, тетка, некуда. Иди до полицейского, спрашивай. Улицу! Понимаешь?
- Да вот заметило мне улицу-то… Голова-то у меня больная. Горбатая улица? Кажись так-то… Горбатая…
- Есть Горбатая. А дом под каким номером?
- А дом не назову… Горбатая улица, горбатый дом… как-то этак, кубыть…
- Ну, на Горбатой, може, найдем. Садись.
Нашли-таки. Расспрашивали у встречных, в дворы заглядывали. И как раз молодая барыня Александра Григорьевна в окно угадала свою станичницу. Правда, видно, сказано: на чужой сторонушке рад своей воронушке. Обрадовалась, как родне, накормила, чаем напоила, обо всем расспросила. Обсудили сообща прежде всего в прокурорский надзор сходить - за удостоверением для пропуска в тюрьму, - очень уж хотелось Григорьевне поскорей сынка увидеть. А после - насчет адвокатов похлопотать.
Привел ее Александр Дмитриевич в суд. Поговорил с курьером, сунул ему в руку какую-то монету и ушел. Осталась Григорьевна на попечении этого усатого старика в медалях. Входило и проходило наверх много народу. Были и господа, и простые люди. Некоторым швейцар низко кланялся, - должно быть, важные начальники были. Раза два спрашивала у старика Григорьевна:
- Это кто, дяденька? Не к моей части?
- Не к твоей. Я скажу. Сиди.
Долго-таки сидела, заскучала даже. Наконец, пришел какой-то тонконогий, остриженный голо, как татарин. Засуетился около него старик, взял из рук сумку с бумагами, шубу снял. Тонконогий пошел наверх, проворно перескакивая через две ступеньки.
- Иди вот за этим барином! - сказал усатый старик Григорьевне.
Перекрестилась Григорьевна, пошла. Как будто и старалась поспеть за тонконогим, а шуба на ней овчинная, тяжелая, ноги путает. Отстала, потеряла из виду голо остриженный затылок тонконогого барина, не заметила, в какую дверь он шмыгнул. Ходила-ходила она по этому большому зданию, совсем потерялась. Подошла с поклоном к курьеру - к иному, не к тому, который внизу стоял. Суровый человек, говорит неохотно, строго, высокомерно. Буркнул, точно кобель спросонок гавкнул:
- Направо… пятая дверь на левой стороне!..
Пошла. Опять не туда попала. Накричали на нее. Упало сердце. Тяжело на чужой стороне, всякая муха норовит по губам шлепнуть, и оборониться нечем…