И тогда полевые игроки, подхватив свои клюшки, улепётывали со всех ног в темень ближайшего двора. Вместе со всем своим хозяйством, заботливо поддев плечом деревянные ворота и подхватив неподъёмную клюшку, стремительно удирал маленький Колоб. Шайбу же нередко оставляли на поле боя. Из машины выбегал угловатый мент и неумело обозначал погоню. Но не было случая, чтобы кого–нибудь поймали. Да они, гаишники, кажется, и не собирались никого ловить. Схватишь пацана - а что потом с ним делать? Вести к родителям? Но родители, похоже, и без того знают, что мальчишки гоняют шайбу на проезжей части улицы. Вон как комфортно устроились хоккеисты: под окнами родной пятиэтажки, на плотно утрамбованной автомобилями дороге, на свету, под самыми фонарями - позавидуешь!.. Так что ловить не ловили, но в напряжении держали постоянно. Зато разговоров потом у мальчишек было на несколько дней! Опять провели "канареечников", и всегда так будет! Весело!..
В одиннадцатом часу, когда уже приближалась к концу последняя передача единственного тогда телевизионного канала, раскрасневшийся с мороза, взмыленный, в насквозь промокшей одежде Лёнька возвращался домой. Клюшку ставил в углу в прихожей, с трудом стаскивал с себя заснеженные шаровары и шёл ужинать. О музыке, конечно, уже не говорили: тут доползти бы до кровати.
О музыке не говорили, но о ней думали. Всё чаще сердился Виталий Сергеевич, понимая, что с учеником творится что–то неладное. Лёнька скатился на тройки, потом и вовсе не приготовил урок, получил двойку, и тогда состоялся серьёзный разговор сына с родителями.
- Ты, дружочек, решай уж сам: будем учиться музыке или нет, - сказал отец. - Хоккей - это, конечно, хорошо, но нельзя же заниматься одним только спортом. В нашем городе это бесперспективно.
- А музыка? - возразил Лёнька. - Музыка - это пер–спек–тив–но?
- Пойми же, наконец: музыка - это благородно, это интеллигентно, это… это всегда кстати! Ничё–ничё–ничё, клюшку ты скоро забросишь и увлечёшься чем–нибудь другим, а Бетховен и Моцарт будут с тобой до конца жизни!
- А если не хочешь учиться, давай продадим пианино и купим ковёр, - вмешалась мама. - Повесим его на стенку, зимой будет теплее. А вот тут, - она нарочно показала в угол, где стояло пианино, - самое место для торшера и мягкого кресла. Ах, как удобно будет здесь читать по вечерам… мм… сонеты Петрарки!
- Чего–чего? - изумился Лёнька. - Какие ещё такие сонеты?
- Ну, не сонеты, так басни! Басни Сергея Михалкова! - И она выразительно продекламировала: - "Так это ты шумел, болван? Постой, да ты, я вижу, пьян? Какой ты дряни нализался?"
Лёнька засмеялся.
- Ну нет уж! - решительно заявил он. - Ничего мы продавать не будем. Не нужен нам торшер с баснями Петрарки! Как–нибудь потерпим…
В ходе дискуссии высокие стороны пришли к взаимному соглашению: сначала - уроки музыки, а хоккей - потом. Лёнька решил, что один час в сутки в компании с мазурками и фугами - цена невысокая за то удовольствие, которое приносит уличная возня с шайбой. Конечно, обидно долбить этюды Черни как раз в тот момент, когда твои товарищи проигрывают наглым выскочкам с улицы Остапа Вишни, но иного выхода не было. Добросовестно отработав положенное время, юный Ковалёв выбегал во двор и нетерпеливо топтался на обочине, ожидая, когда его примут в игру. Приятели встречали Лёньку суровым молчанием, понимая однако, что их товарищ попал в неприятную передрягу, сплоховал, согласился заниматься полной ерундой, и теперь ему не вывернуться. Коль уж Лёнькины старики–родители, которые, очевидно, ни черта не понимают в этой жизни, так упорствуют, откровенно безумствуют и безжалостно издеваются над собственным ребёнком, ничего не попишешь, придётся подчиниться.
Дворовая братия окрестила Лёньку "Шульманом". Очевидно, кто–то из них решил, что есть такой композитор - Шульман. Потом кличка плавно перешла в другой вариант, более звучный - "Шульберт". Лёнька не обижался. Он знал, что искусство требует жертв. Да они, пацаны, и не поймут никогда, что музыка - это всё же, как ни крути, занятие благородное, интеллигентное. И всегда оно кстати…
Чтобы не тратить время на разного рода чепуху по вечерам, Лёнька наладился музицировать рано утром, до школы: гонял по клавиатуре гаммы, играл этюды, по многу раз повторял одни и те же фрагменты пьес, стараясь добиться идеального звучания, которое непременно должно было понравиться Виталию Сергеевичу. Лёнька понимал, что соседи клянут его на чём свет стоит, раздражённо пожимают плечами и где–то там, за стенкой, красноречиво крутят пальцем у виска - снова, дескать, наш Шульберт за своё взялся. Лёньке было неприятно чувствовать себя помехой тем, кто ещё нежится в постели (последние минуты сна ведь самые приятные, особенно когда ещё темно на улице, на тротуарах кружит позёмка, а окна затянуты белёсой морозной коркой), и он старался играть тише. Но тогда получалось хуже: пальцы юного музыканта, уже довольно цепкие и ловкие, решительно отвергали любую халтуру. Играть так играть, чёрт возьми!
Все Лёнькины клички мгновенно прекратили своё существование в тот самый миг, когда сосед Ковалёвых, лохматый и мосластый хулиган и матерщинник Саня Пипетка сказал однажды пацанам во дворе небрежно и снисходительно:
- Спать он мне, конечно, мешает, барабанит по клавишам с самого раннего утра, как шизик, но играет - ммм… - он в немом восторге закатил глаза. - Это атас, мужики! Даже "Танец маленьких журавлей" может!
И замахал в воздухе своим заскорузлыми ладонями, нажимая на воображаемые клавиши и напевая полюбившийся ему фрагмент: "Па–па–па-пам ти–ра–ри–ра-рам…"
- До–ре–ми-фа–соль–ля–си, села кошка на такси, - вспомнил вдруг Колобок детскую считалку.
Все засмеялись. Это показалось пацанам забавным: самый маленький хоккеист двора произносит вслух детсадовские стишки…
- Не-е, мужики, - вяло возразил флегматичный очкарик Минька Штокман, - не знаю, как кошки, а мыши у них водятся - это факт!
- Что, разве только у них одних? У нас, например, уже полгода шуршит где–то за посудным шкафом, - сказал Колоб.
- Это у вас мышь обыкновенная, рабоче–крестьянская. А у них - по–французски говорит и на пианине играет!
- Говорят, уже отыгралась…
Загоготал толстенький рыжий Вовчик Лысёнок.
- А зараз, - не к месту сострил он, - выдатный английский спивак Павло Макаренко зиграе писню "Їсти дай", шо в переклади на нашу мову значит "Вечеря"!
("Вечеря" в переводе с украинского означает "ужин", а "Їсти дай", "дай поесть" - намёк на песню Пола Маккартни "Yesterday", то есть "Вчера". - прим. авт.)
- А шо, Лёнька и "Естудэй" может, - пожал плечами Пипетка. - Я сам много раз слышал.
- А шо ж ты, Санёк, ему в стенку стучишь? - спросил кто–то. - Стучишь, стучишь, не отпирайся. Лёнька мне сам признался: только, говорит, Шульберта своего заиграю - Пипетка тут как тут! Барабанит кулаками в стенку и матюкается.
- Не бреши! - беззлобно огрызнулся Саня. - Я стучал не в стенку, а по батарее. Это чтобы он погромче играл. Да! Потому шо не слышно ни хрена. А мне надоело с кружкой по стенке, как клоп, ползать.
- Как это?
- А так: найду местечко поудобнее, приставлю кружку к стене и ухом к ней - оба–на! слушаю. Оно так звучнее получается… почти шо радио. Нормально!
6
А потом началось повальное увлечение коньками.
Морозы в небольшом донбассовском городке, где жили Ковалёвы, случались довольно редко, на дорогах подолгу квасилось и хлюпало, сугробы ноздревато корёжило частыми оттепелями, и почти до февраля все ждали настоящей зимы - кто–то с надеждой, а кто–то и с неприязнью. Но в конце концов ртуть на термометрах опускалась градусов на десять ниже нуля, и тогда воздух, чистый и звонкий, как хрустальный бокал, начинал слегка покусывать щёки прохожих, и изо рта у ранних пешеходов струился по утрам лёгкий весёлый парок.
- Ну, шо там, на "Авангарде"? Залили? - волновались пацаны.
- Говорят, завтра…
- И шо они тянут? Непонятно. Им лишь бы не работать!
Ждали, когда откроется каток. В эту пору телефоны в здании стадиона трезвонили без умолку.
- Каток работает?
- Работает, работает, - отвечал чей–то сонный и чуть–чуть сердитый голос.
Отец доставал из кладовки коньки, усаживался на кухне на табурет, делал погромче радио и приступал к работе. Он довольно долго точил коньки напильником, изредка пробуя лезвие пальцем, подносил к окну и проверял поверхность лезвий на свет, придирчиво сдувал с них какие–то пылинки, а иногда, постукивая по металлу ногтем, к чему–то прислушивался, после чего снова брался за работу, стараясь добиться одному только ему известного эффекта. Лёнька крутился рядом, украдкой поглядывал на часы, и, словно боевой жеребец перед решающей битвой, нетерпеливо переминался с ноги на ногу.
Потом начинали одеваться. Это был не менее ответственный момент. Лёнька натягивал тонкие "треники", а сверху шерстяные шаровары, а потом, если было особенно холодно, ещё одни. На футболку надевал фланелевую рубашку, потом тонкий пуловер, а сверху - ещё один свитер, потолще, и курточку на меху. Мама выдавала Лёньке две пары шерстяных носков, и очень, между прочим, кстати, потому что коньки были ему чуть–чуть велики. Ансамбль завершали толстые варежки, вязаная шапочка с надписью "Київ" над конным силуэтом Богдана Хмельницкого, и длинный шерстяной шарф. Наконец, после длительной напутственной речи, которая больше касалась папы, нежели Лёньки, мама выпроваживала конькобежцев за дверь.