Окончательно я осознал, что мне повезло с внешностью, когда мы трое еще не успели стать школьниками. Это был незабываемый для евреев год… До того времени "врагами народа" не становились по национальному признаку, и "дело врачей" внесло в эпопею разоблачений некоторое разнообразие. У обвиняемых была одна и та же профессия – врачи, почти у всех одна и та же национальность – евреи, одно и то же призвание, одна непреодолимая страсть – убивать. Но убийцами они именовались не какими-нибудь, а исключительно "в белых халатах".
Отец окончил мирное терапевтическое отделение медицинского института. Но так как Героем он был не только по званию, а и по характеру, то назначение получил туда, куда никто, кроме него, не рвался, – стал заведующим лабораторией, где испытывались смертоносные, устрашающие вакцины: античумные, антихолерные… Получается, он сразу же приобщился к сражениям. Такая была натура!
Добровольцем на фронт отец записался, конечно, не на второй день войны, а в ее самый первый день. Природный героизм не позволил ему обождать. Направили его заместителем начальника госпиталя.
Госпиталь располагался вдали от передовой, но отец, родившись Героем, согласиться с этим не пожелал. Он мог находиться лишь там, где непрерывно требовался его героизм. И стал пехотинцем. Мама покорно не отговаривала…
Покорность может и повелевать, если это черта женского обаяния. Мамину покорность можно было назвать и преданностью отцовской натуре. Она сумела бы поломать чрезмерную тягу отца к опасностям, к риску. Но стать разрушительницей отваги себе не позволила. Бракосочетавшись с отцом, она навсегда осознала себя не просто женой, а женой Героя. Сперва с обыкновенной, маленькой буквы, а впоследствии и с заглавной. Мама, я думаю, и полюбила отца не за притягательность внешности, которая, безусловно, была, не за яркие дарования, которых, кажется, не было, не за высокий ум, который тоже особенно не выпирал, а за верность и мужество. Верней сказать, за характер.
Позднее я понял: если мужество способно вызывать лишь восхищение, то верность – иногда восхищение, а иногда раздражение. И даже протест. Отцовская верность маме была залогом нашего детского счастья: мы трое знали, что "личные" конфликты и бури, сотрясавшие и даже уничтожавшие другие семейные очаги, к нам в дом ворваться не могут. А вот отцовская верность раз и навсегда обретенным взглядам наш дом сотрясла. В том самом году…
История с "белыми халатами" захотела быть в "белых перчатках". И тогда кто-то придумал, чтобы одних евреев в белых халатах обличили другие евреи в халатах того же цвета. Истинная белизна должна была сокрушить обманную. Папа был истинной. Да еще с Золотою Звездой!
– В жмурки можно только играть, – сказал Еврейский Анекдот. – Но нельзя, зажмурившись, жить.
– Когда играют в жмурки, глаза не зажмуривают, а завязывают, – объяснила мама, поняв, куда Анекдот клонит, и заранее обороняя мужа.
Помню, ночами отец в кителе без погон и со Звездой на той стороне, которая ближе к сердцу, расхаживал по квартире. У нас были две крохотные комнаты и кухня, в которой могли уместиться либо мама с папой, либо мы втроем. А вместе не умещались… Поэтому отец, точнее сказать, не расхаживал, а метался туда-сюда: на малом пространстве возникает ощущение загнанности.
Он и был загнан… Хоть никогда – кто бы ни загонял! – не предъявил бы обвинение тем, в чьей вине не был уверен совершенно и до конца. Что названные убийцами и были убийцы, отец не сомневался. Но все же требовать казни, расстрела – а именно этого ждали от него, еврея-Героя и медаленосца! – он не решался. Фронтовой китель и Золотая Звезда призваны были взбодрить отца, подвигнуть на нечто чрезвычайное, укрепить убеждение в неколебимой справедливости предстоящего ему дьявольского броска.
Сатана – в планетарном масштабе – прежде, как известно, был ангелом. И наловчился выдавать свои сатанинские игры за ангельские, привораживая обманом и тех, в ком неразлучимы были отвага с доверчивостью.
Накануне того – казалось, непостижимого для него! – шага отец делал сотни, а может, и тысячи шагов по квартире. Чтобы нас не будить в ночи, не тревожить, он передвигался по кухне и нашему микрокоридору в тапочках. Бесшумность его метаний нагнетала дьявольскую загадочность. В неестественном сочетании тапочек с торжественным кителем и Звездой можно было ощутить нечто комичное, но ощущался трагизм. И мама время от времени одними губами спрашивала:
– Может быть, ты присядешь?
– Да, да… Я сяду, – обещал ей отец.
И продолжал свой крестный путь к тому, по-мефистофельски навязанному, поступку.
– В некоторых странах, я слышал, смертной казни вообще нет? – предвидя падение и пытаясь за что-то ухватиться, спросил Анекдота отец.
– И у нас могут отменить… Но только в том случае, если решат казнить каждого третьего.
– Почему ты так не любишь… всю нашу землю? – уже как бы с другой стороны решил защититься отец.
– Землю я люблю всю. Но не всех, кого она родила, – с печалью полного откровения произнес Анекдот.
– Ты не веришь людям.
– Это тебя заставляют не верить.
– Нелюдям… А не людям! – опершись на тапочки твердо, как на каблуки военных сапог, ответил отец.
И даже я, хоть мне минуло всего-то семь лет, понял: он на что-то решился.
А назавтра, ближе к вечеру, мне показалось, что черная радиотарелка еще более почернела. Она заставила маму и нас троих безмолвно прижаться друг к другу.
– Говорит Герой Советского Союза Борис Исаакович Певзнер!
И сразу же голос отца, чем-то отделенный от него и принадлежавший не ему, а сатанинской затее, выдаваемой за необходимость и ангельскую сверхцель, зазвучал поверх наших голов, и всей нашей квартиры, и всего нашего дома.
Помню только, что отец присоединялся к "миллионам негодующих", требовал, "как и они"…
– Во гневе нельзя присоединяться, – в тот же вечер, но уже поздний, сказал ему потрясенным шепотом Абрам Абрамович. – Гнев должен быть индивидуальным. К добру присоединяться можно… Это никому не грозит. А гнев толпы? – Он потер пустой рукав, окунувшийся в карман пиджака, будто ощущая отсутствие правой руки, которая могла бы ему помочь. В драматичные или конфликтные минуты он всегда вспоминал о ней. – Да-а… Еще раз я убедился: в обыденную, мирную пору проявлять мужество труднее, чем на войне.
– Как раз в то время люди возвращались с работы и мало кто слушал радио, – полувопросительно, отыскивая надежду, произнесла мама.
– Не обольщайтесь: это услышал весь мир, – с еле уловимой, но и непостижимой для него резкостью ответил Анекдот.
Непостижимой потому, что отвечал он на мамину фразу. Хотя резкость адресовалась отцу, которого мама исподволь начала защищать.
– Я же говорил, что сначала Иосиф Виссарионович признает Государство Израиль, даже поддержит его – чтобы придраться было нельзя! – а затем накинет удавку на шею дочерям и сынам израилевым, живущим в его стране. Что-нибудь иезуитское он должен был для этого выдумать. Вот и пожалуйста…
– Подобное придумать нельзя! – как Герой готовясь перейти в наступление, заявил отец.
– Однажды, на фронте, ты вырвался из фашистского окружения. Но свои нацисты страшнее чужих: из их окружения ты не выбился.
– Как можно сравнивать?!
– В сравнении познается истина.
– Но не в таком… – холостым патроном стрельнул отец.
– "Чтобы в ложь поверили, она должна быть чудовищной!" Сию "мудрость" Гитлер и Геббельс то исподволь, то оглашенно заталкивали в послушные головы.
– Зачем сравнивать? – опять бесцельно прозвучал холостой выстрел. Но я почувствовал, что отцовские убеждения готовят себя к атаке. – Если врачи способны? Врачи! Трудно себе представить…
– Не надо насиловать воображение. И представлять себе то, чего быть не может, – посоветовал Анекдот.
– Народ верит. А его не обманешь!
– За народ не высказывайся.
– Я слышал… От очень многих!
– Что поделаешь? Мы раздавили гитлеризм, заразившись при этом одной из его неизлечимых болезней. Парадокс!
– Что ты хочешь сказать?
– То, что сказал… – После паузы Анекдот вновь произнес потрясенным шепотом: – Как ты теперь выйдешь на улицу?
– Я выйду с ним, – промолвила мама. – Мы выйдем вместе.
Отец был Героем, а мама – женой Героя.
Есть такое выражение – весьма неточное – "оборвать телефон". Ведь если телефон действительно "оборвут", он станет немым. У нас же звонки словно бы догоняли друг друга круглые сутки. Чтобы выразить свою солидарность с отцом, звонили и по ночам. Ночная солидарность призвана была доказать, что от волнения перепутала время суток.
– Вот видишь! – обратился отец к Анекдоту столь уверенно, что уверенность его вызывала сомнение. Точней было бы, конечно, сказать: "Вот слышишь!" Потом он повернулся к маме: – Мы с тобой можем выйти на улицу.
– Если бы любовь так же объединяла людей, как объединяет их ненависть, – с ироничной грустью произнес Анекдот.
Продолжая по профессии оставаться врачом, отец сражался с чумой и холерой так наступательно, будто они угрожали городу, государству и непосредственно нашей семье. Ничего подобного не происходило… Но его бесстрашие выискивало "горячие точки", где можно обжечься и даже погибнуть. Руководителем лаборатории, которым он был до войны, отца не назначили, а утвердили заместителем.
– Привыкай к тому, что, если даже человек нашей национальности является практически первым, он должен считаться вторым. Предпочтительней, разумеется, третьим или четвертым… Но выше второго места для него заняты, – объяснил Анекдот.