В коридоре его обогнал бывший друг - из лучших - Шура Пайвин, сказал: "Молодец!" - и ударил по плечу. "Эй, старик!" - крикнул ему вслед Локотков. Шура нерешительно замедлил шаг, потом остановился. Видно было, что ему не совсем нравится такая остановка, один на один с Локотковым. "Ну, чего?" - спросил он, озираясь. "Да, слушай, - с противным ему унижением сказал Валерий Львович. - Ты занят сегодня вечером?" "А что такое?" "Я там подбашлился немного… Могли бы посидеть, выпить, потолковать. Как раньше, помнишь?" "Нет, я никак. Консультация, старик, семинар у вечерников. Да и - редко я сейчас! То да се, семейные радости… При всем при том - легко это у тебя выговорилось: давай, как раньше! Нет, Валера, как раньше уже не получится. У нас с тобой, по крайней мере…"
И, покинув его, Пайвин пошел дальше по коридору. С ненавистью глядя ему в спину, Валерий Львович думал: "Гадина ты! Имеешь на Шефа какую-то злобу, и радуешься теперь, что его унизили на людях". И еще он подумал, что зря, совсем зря устроил эту позорную сцену. Ну кому она была нужна? Разве что - таким вот Шурикам. Ведь Шеф, в сущности, совсем неплохой мужик, и никогда не сделал Локоткову ничего дурного, и если уж на этот раз сказал так - значит, так и есть, никуда не денешься. И ты рассвирепел от бессилия не перед ним, совсем не перед ним. Самое глупое - что это еще было и актерство, ибо и спиной, и боками ты чувствовал, что находящийся на кафедре народ ждет от тебя поступка, который мог бы успокоить их совесть, показал бы, что ты уже не такой, как они, и тем самым устранил возникший в твоем лице дискомфорт существования. Как ни велико было его преступление. Оно все-таки имело элемент абстрактности, ибо происходило вне глаз, давно, и не касалось никого из кафедралов. И вот он на виду у всех делает гадость, и сразу все становится на места: Локотков преступник, свинья и сволочь, любое отношение к нему оправдано и правомерно. Шеф первый понял это, потому и успокоился так внезапно. Может быть, он даже благодарен, что ты так удачно подыграл ему.
Только от этого не легче. Теперь все пути на кафедру, вообще в ученый и вузовский мир прикрыты надежно. И надолго. Ну ничего, не одним вузом может жить человек, и не на нем одном заканчивается История, - так рассуждал Валерий Львович, стоя у университетского окна и глядя на двор. Но рассуждения не утешали, и на душе было мутно, пакостно.
9
Оглянувшись на оклик, он увидал стоящего рядом отставника Шевыряева, коменданта корпуса. Он лоснился, радовался, сверкал лысиной, тянул руку, и Локотков подумал удивленно: "Надо же, узнал!"
Иван Васильевич Шевыряев - Ваня Грозный - пришел в вуз давно, лет пятнадцать назад, после выхода на военную пенсию. Пришел крепким, бодрым мужичком, таким и остался: видно, был из породы тех, кто не старится, а сразу умирает, как только организм почувствует дряхление. Поначалу был крут и голосист, полагая, что оказался в немалом начальстве, - да только университет и не таких обламывал; что-то уяснив для себя после пары-другой намеков, он притих раньше и глубже других отставников, гурьбой хлынувших в вуз одно время - те сразу стали устанавливать свои порядки, диктовать волю, командовать в корпусах и общежитиях, словно в казармах и полковых канцеляриях, устраивать какие-то нелепые разборы, - и все потихоньку сошли на нет - увольнялись или пополняли ряды инфарктников. Только Шевыряев остался, и все так же исполнял свою то ленивую, то требующую немалой активности должность. Уже поколения студентов прошли, и немало преподавателей сменилось, - и к нему привыкли, как привыкают к необходимому, но нечасто пользуемому инструменту. Лишь иногда в кулуарах, как дань зубоскальству, возникала очередная байка о его глупости и застарелом бурбонстве. Она могла быть из армейской жизни Шевыряева: например, как он, служивший раньше в артиллерии, неведомым образом переведен был в авиацию; увидав в первый раз вблизи самолет, он подошел к нему, потыкал пальцем в крыло и изрек: "Здорово надуто!" Или из его теперешних похождений - как Иван Грозный, беседуя о чем-то с студентами, вдруг остановился на полуслове, и с глубоким внутренним чувством сказал: "А и любил я в детстве, братцы, гусей пасти!.." В-общем, Шевыряев являл собою существо достаточно незаметное, далекое от основной жизни вуза, и поэтому полупрезираемое.
И вот сегодня он подошел к одиноко стоящему возле окна Локоткову, протянул ему руку и радостно произнес:
- Здорово, Львович! Давненько ты здесь у нас не появлялся!
- Да, это верно, - сказал, поздоровавшись, Локотков. - Давно не был. Обстоятельства, Иван Васильич!
- Я знаю. Я и на суд-то хотел прийти, да упал некстати, ногу вывернул, да и провалялся на больничном. Обстоятельства, обстоятельства… От тюрьмы да сумы не зарекайся - так на Руси-то говорят…
- Да, это любят: чтобы сначала человек уж перестрадал на всю катушку, а после пожалеют. Поплачут, все грехи снимут, простят…
- А как же иначе-то?! - воскликнул Шевыряев, и развел руками. - Дальше подтолкнуть, да чтобы упал человек, да чтобы в самую грязь - это ни ума, ни сердца много не надо, еще и начальству тем красив будешь: это-де стойкость, принципиальность! Ну, а если по сути-то… Что за примерами ходить: служил я в Белоруссии, и был у меня в дивизионе мотоциклист. Такому солдату в войну - цены бы не было: смелый, находчивый, преданный, дашь приказ - себя и других в гроб вколотит, а выполнит! Вот… А в гражданское время такие всегда как-то не у дел, словно бельма на глазу. Сорвиголовы, отчаюги… И укатил он у меня в самоволочку, к вдове, беса тешить, самогон из буряка лакать. Год примерно пятьдесят четвертый или пятьдесят пятый, помнится… Ну, я знаю: придет, свое от меня получит, и снова месяца три-четыре - как шелковый. Я уж его понял. Натура буйная, он без разрядки, в строгих рамках, не может долго выдержать. И случись же такая зараза: ехал он обратно, возьми да напорись на командира дивизии, да с тем еще был полковник из штаба округа! Как раз на охоту той же дорогой пылили. Сразу: кто такой, почему, на каком основании и тому подобное. Так, мол, и так, ефрейтор Юркин, следую в расположение части, а если есть маленько нетрезвое состояние, так об этом я сам доложу непосредственному командиру. Еще и рваться от них стал: вы, дескать, меня не хватайте, я советский солдат, лицо неприкосновенное! Они рты пооткрывали от такой дерзости, а он скок обратно на мотоцикл, да и был таков! Приехал, сразу ко мне, представился, я с него лычку спорол, и - на гауптвахту. Смотрю, что-то не в себе, но - помалкивает. А на другой день они наехали, - понеслась душа в рай! Что тут началось! Мало, что сами на всех страху нагнали, так еще следователя с собой притащили, - чтобы, значит, Юркину статью натянуть. Комполка с ходу строгача, мне предупреждение о неполном соответствии… Что же это, думаю, такое? И - айда сам к генералу. То, говорю, что вы мне вкатили - все правильно, за разболтанного солдата с командира никто вины не снимает. А его-то самого за что так строго хотите наказать? Он виноват, и он свое получил, и наказание соответствует проступку. Дерзок, конечно, без меры - ну, да это уж такой человек! Зато не из тех, кто в глаза по-собачьи смотрит, а за спиной любую пакость сотворит. И в бою будет первым. Сначала комдив меня даже слушать не стал: выгнал с глаз долой - и все дела. Второй раз - выслушал. Все молчком, правда, без разговоров и выяснений. И на другой день уехал вместе со свитой. Тем и кончилось. Юркина на точку перевели, подальше от глаз, ну так - ведь не посадили же!
- А вам самому это как откликнулось?
- Никак. Взыскание сняли, а потом генерал меня еще два раза от списания спасал. Основания-то были, какое мое образование, сами посудите: только училище, ускоренный курс, военный выпуск…
Локотков поглядел на него с любопытством: вот так Ваня Грозный! Какой, оказывается! Однако сейчас даже не это вызывало удивление - а то, что делился сокровенным, и сам тон речи. Никогда раньше, после нескольких проколов, не позволяя себе Шевыряев в среде преподавателей таких разговоров, был тих и немногоречив. И вдруг Валерий Львович догадался, в чем дело: там он чувствовал себя неравным среди других, потому и держался замкнуто, отчужденно. Сейчас же они встретились как люди, не разделенные никакими промежутками, и положение Ивана Васильевича было даже предпочтительнее: он имел за плечами нормально прожитую жизнь, выслуженную пенсию, работу - особенно обижаться на судьбу у него, в-общем-то, не было оснований. Так что общались они теперь на равных, и это, как отметил Локотков, было приятно Шевыряеву. Слава Богу, что за этим хоть не стояло у него праздного любопытства, желания потешить, пощекотать душу унижением другого! Наоборот, в тоне отставника чувствовалось, что он хочет утешить, приободрить его, чем может, и он очень старался, но - чем он мог бы утешить Валерия Львовича? И байка его была неуместной, хоть и искренней. Шевыряев в простоте своей уравнивал их: солдата-самовольщика и преподавателя вуза, а этого делать не стоило. Что бы они ни сделали, судить их будут по-разному. И последствия осуждения будут разные: один, даст Бог, снова вернется на старое место, встанет за станок или сядет за руль, а другой - другому болтаться, как неприкаянному, ему уже не вернуться обратно. Вот этого-то и не понимал Шевыряев.
- На кафедру-то ходил, Львович? - почти с болью спрашивал он. - Берут хоть там тебя, нет?
- Нет. Не берут.
- Вот беда. Ай, беда! Ну и тоже ничего, не горюй! За битого двух небитых дают. Найдешь еще работу, может, не хуже, с таким-то образованием не пропадешь!
- Как раз с моим-то высоким образованием пропасть несложно.
- Ах ты, чертова напасть! Хочешь, я к проректору по хозчасти схожу, потолкую, куда-нибудь все равно пристроят: слесарем там, комендантом, на склад?..
- Вы что, всерьез? - фыркнул Локотков. - Нет уж, спасибо, не надо, как-нибудь обойдусь…