– Так вот, – сказала она голосом серым и каменным, – так вот… Хочешь уходить – катись… Но квартиру я тебе не отдам. Это наша с Ленкой квартира. У тебя есть вариант? Вот и иди туда… Я же отсюда не тронусь… – И она ушла в ванную. Он стоял в одном ботинке, всем телом ощущая неестественность, неудобство. Он сунул ногу в другой ботинок, но неестественность осталась, тогда он подошел к ванной и постучал в дверь. Она открыла ему сразу, в руках у нее была зубная щетка, а рот был полон пасты. И этим брызгающим белым ртом она сказала ему громко и внятно:
– Сволочь ты! Сволочь ты! Сволочь!
***
Вика пришла к нему в клетушку с мокрыми гранками, и они успели просохнуть, пока он ей все рассказывал. Он даже удивился, почему это у него так долго все получается, разговор с Анной был ведь короткий, а он говорил, говорил, пока Вика не сказала:
– Хватит, Леша, четвертый раз уже не надо… Что случилось, то случилось, – продолжила она. – Тут уже ничего не изменишь. Теперь надо вести себя правильно. Ничего резкого, пока по-человечески не договоритесь. Дай ей и поорать, и побазарить, это нормальная реакция. Но будь стоек в главном. Это ты получил квартиру, а точнее – ты и твоя мать. Ты не гонишь ее на улицу, а предлагаешь прекрасный вариант. Не подкопаешься ни с какой точки зрения. Потом надо привлечь на свою сторону Ленку. Как она?
И вечерний, и утренний разговор прошел без дочери, и как она – он понятия не имел. Привлекать же дочь на свою сторону для него задача непосильная. Так он подумал сразу, но Вике сказал: "Да, да, это сейчас главное!" На этом она и ушла с совсем уже сухими гранками, а он с ужасом представил, как же все будет с Ленкой?
Если было на свете что-то абсолютно чужое ему и непонятное, то это была дочь. Все в ней, начиная с завернутых снизу джинсов и кончая орущей музыкой, было ему противно, вызывало неприязнь и раздражение. Каждый раз, когда они садились вместе за стол и она начинала пальцами ковыряться в салате, он не понимал, как это могло быть, что эту отвратную девицу он когда-то туго заворачивал во фланелевые пеленки? Как это могло случиться, что у него, очень лояльного во всем человека, родилось существо, которое вслух может сказать вещи, о которых он и подумать боится.
У нее не было ничего святого, разве что модные диски, да и то не святость это, что-то другое. Достоевский же был у нее – сумасшедший, Толстой – кретин, Тургенев – манная каша, от Чехова у нее сыпь… Она говорила это матери, у которой училась литературе, а Анна отмахивалась: "А ну их! Они все такие, пройдет!" Алексей Николаевич в это "пройдет" не верил. Если уважения нет сразу, откуда оно потом возьмется? Из каких ростков? "Пушкина она любит", – говорила Анна. Но Пушкин – это мало. Гений там и прочее, но ведь поэт, а значит, завиток в литературе. Такая у Алексея Николаевича была теория, он с ней никуда не вылезал, но был убежден: настоящая литература – это проза. А дочь читает поэтов, потому что строчки короче… Но и этого он не говорил, допускал, что он в этом деле не очень сведущ… Сам же он читать любил, и читал много, последнее время увлекся историческими романами, любил проводить аналогии, а Ленка могла сказать: "Тебе история нужна, чтоб не думать про сегодня. А мне наплевать, что было раньше. Мне надо знать, что будет завтра". Он ей говорил, что все на свете из вчера в сегодня, а из сегодня в завтра, и тогда она открытым текстом спрашивала его о 37-м годе и, шевеля ноздрями, смеялась: а во что выросло это вчера? Он объяснял, а она махала рукой: на таком уровне, мол, и без тебя знаю. "Но если ты ковыряешься в опричнине…"
– Я не ковыряюсь, – кричал он. – История не салат! Это ты ковыряешься в больном, что стыдно…
– Совесть ты наша болезная! – смеялась она. – Как разволновался! – И уходила, не желала слушать и закрывала уши. Потому что ей не надо было знать истину, ей нравилось свое противопоставлять его. "Перестань, – говорила ему Анна. – Начнет зарабатывать сама деньги, станет кормить своих детей и успокоится. Некогда будет. Всякое вольнодумство от праздности. А эта болезнь нам не грозит. Мы ж не миллионеры". Анна все упрощала. Он – знает – обострял. Но, черт возьми, он хотел ее понять, свою дочь! Почему такая немелодичная орущая музыка ей кажется прекрасной? Почему надо носить волосы по плечам до пояса, а косы – плохо. Почему не надо есть хлеб? Почему не годится материно шерстяное платье, обуженное и пригнанное ей по талии? Почему ношеные американские джинсы ей лучше, чем новенькие болгарские? Тысяча "почему", на которые у него нет ответа. Поэтому "привлечь дочь на свою сторону" – это не просто задача, которая еще смущает некоторой непорядочностью, это дело, к которому он просто не знает, как подступиться. Ну что и как он скажет? Знай он, что будет скандал, истерика, слова "ненавижу" и прочие, он ей-Богу был бы спокойнее. А вдруг какое-нибудь циничное "о’кей, папа, подумаешь, проблема!" Он же содрогнется от этого. Как бы ни поворачивалась его жизнь, какие бы перемены не готовила, он хочет и всегда хотел, чтоб у дочери все было красиво, чисто, нравственно, чтоб вырабатывала она оценки верные, порядочные.
Запутался Алексей Николаевич в своих мыслях, хоть руби их направо и налево. Получалось глупо: ему было бы лучше, как отцу, если бы дочь осудила его за отношения с Викой. Ему слаще был бы ее гнев. А Вика говорит: привлеки дочь на свою сторону. Как это можно?
Целый день Алексей Николаевич работал, не работая. Как это у других бывает? Сходятся, расходятся, платят алименты, вот Вика разошлась с мужем, говорит, что отношения с ним остались прекрасные. Он ей сказал – так во всяком случае говорит Вика: "Тебе, Евлампия, – квартира, мне – машина". Сел и уехал. Вообще он странный мужчина. Называет всех идиотскими именами, причем каждый раз другими. Он однажды с ним сталкивался, давно, лет двенадцать, а может, и пятнадцать назад. Федоров был еще фотокором, и клише его снимка пришлось подрезать слева. Так он пришел к нему в цех, пришел и сказал: "Слушай, Фердинанд…" Со странностями был мужик, но сел в машину и уехал. Интересно, брызгала на него Вика слюной, кричала ему "сволочь! сволочь!"? Маловероятно. Он вспоминал всех разошедшихся до него и вспоминалась почему-то только благостность. Все друг перед другом совершали только благородные поступки, все только уступали, все вели себя так, что впору было брачиться, а не разводиться. Но знал, что это не так. Это его собственный мозг вырабатывает сейчас именно такую информацию, потому что хочется ему мирного разрешения всей истории, а на него, видите ли, "сволочь! сволочь!" Конечно, он дурак. Поторопился. А с другой стороны, когда-то надо? Под всеми этими не очень существенными мыслями пласталась одна, важная, главная. Если бы он взял чемодан и ушел (как Федоров уехал), то ничего бы не было. Тогда бы он мог пригласить сюда, в клетушку, Ленку и сказать ей: "Так уж случилось, прости, мол, и прочее. Ничего мне от вас другого не надо, только ваше прощение. Ты собери мои палаши и дротики в большой мешок, я пришлю за ними шофера". И что б в этот момент не произнесла его непонятная дочь, он был бы недосягаем и для ее цинизма, и для слез, для мольбы (мало ли что?) и для оскорблений. Такая это была стерильная, но, увы, невозможная ситуация. Все, что угодно… Но отдать квартиру, которую он выстрадал в тысячах приемных, квартиру, которую он обложил миллионом справок, квартиру, в которой он, наконец, почувствовал себя человеком. (Ему объяснили умные люди, что это высота потолков дает ощущение собственной значимости. Низкие потолки давят на человека не столько физически, сколько морально…) Ну почему он должен все это отдать Анне? Ведь справка о ее юношеском туберкулезе у нее была липовая. Были очаги после гриппа – и вся история, у кого их не бывает. Но ее тетка, главврач в тубдиспансере, сделала ей историю болезни. Конечно, он этого никому не скажет, не те сведения, но Анна должна знать, что всегда была здорова, а значит, ее вклад в получение квартиры минимальный. Упала в обморок перед его матерью, а что это был за обморок, покрыто мраком неизвестности. Поэтому не может он взять чемодан и уйти в квартиру Федорова, который считает его Фердинандом. Да и потолки там низкие, ему это плохо, а Анне будет ничего. Она сама говорила: "Шторы на полметра надо длиннее, обоев больше, расход… Два шестьдесят, Леша, выгодней, чем три двадцать…" Вот и пусть едет в два семьдесят, у Вики столько. Он же будет платить Ленке не формально, по листу, а сколько надо. С Викой они договорились, что какие-то веши она оставит в квартире, диван-кровать, сервант, кухонный гарнитур, все там на своем месте, между прочим со вкусом найденном… Что ей еще надо? Ведь если серьезно разобраться, это тоже почти стерильная ситуация. Анна только должна все выслушать, как человек…