Возле моего дома поставили ряд магазинчиков. Теперь мне не надо скользить на базар и цепляться за поручни троллейбуса. Я обхожу рядок и все нахожу сразу. В первом ларьке - молоко и хлеб, два миную - они винные, в четвертом - сосиски с "Пармезаном", в пятом - почти всегда есть тунец в собственном соку. Дорогой, паразит, но мне за создание экспрессии в пустоте по нынешним временам платят неплохо, поэтому я иногда всхожу на тунца и тогда устраиваю пир, добавляя к нему портер. У меня нет претензий к коммунистам, они меня не обижали, но задать вопрос: кому мешала вобла и чайная колбаса, которая догоняет теперь покупателей в машинах-рефрижераторах, очень хочется. И еще хочется спросить Тяжельникова, почему он, как с классовым врагом, боролся с водолазками, что они ему сделали? Сильно жали или очень отвисали на тонкой шее?
Но самый любимый мой ларек тот, где "Чеддер". Там торгует милая такая женщина, с несколько более перепуганными глазами, чем позволяет себе любой испуг. Нет такого испуга, чтоб носить его в зрачке каждодневно. Это болезнь. Психика. И я ее жалею. Она очень красивая, но безумные глаза должны от нее отпугивать. Человек боится до конца неведомой порухи внутри человеческой души. А так она приветлива, ласкова. И к ней охотно идут, я это отследила, хотя, мне кажется, быстро уходят. Но, может, это не от ее глаз, а оттого, что она ловкая и спорая? Во всяком случае, у меня появилась подружка-торгашка. Совсем неведомый мне мир. Прямо хочется сказать: "Здравствуй, племя молодое, незнакомое". Естественно, "молодое" я зачеркиваю. Она старше меня лет на пять или десять. Я плохо в этом разбираюсь. Ее зовут Раиса. Я не люблю это имя. Мне оно невкусно, оно слипается гласными, а согласные, супротив закону алфавита, просто отваливаются друг от друга. Рая же - очень коротко. Не могу понять, почему ни Тая, ни Мая, ни Оля, ни Ада не вызывают во мне мгновенной сжатости во рту, как от кислого яблока. Поэтому я зову ее Раечка. И немножко дольше, чем нужно, качусь на нежном "е".
Я - Раиса
Бот она шкандыбает через улицу, моя писательница. Ботинки у нее - на все сезоны. Она носит их от первых осенних дождей до последних майских. Зимой из ботинок торчат толстые козьи носки. Она их купила наверняка тут же, рядом, у деревенских старух. Судя по припаданию на левую ногу, она не далекий ходок. Сама ее привадила, сама же и злюсь. У меня дорогой товар. Иногда я жульничаю и продаю ей запечатанный сыр с маленькой скидкой. И она уже стала направлять ко мне клиентов за "дешевым". Приходится сочинять истории про товар, который пришел до, а другой - после… Меня это уже напрягает. Писательница в козьих носках мне никто и звать никак. Я не богадельня, не собес, не Фонд Сороса. Как автор она подарила мне книжку: по-моему, плохая. Я не знаю, почему человека надо называть забутыкой. Я согласна узнать что-то про мир забутык, наверное, они не хуже меня, но ее забутыки - чистые люди, а название не значит ничего особенного. Просто ей, видимо, легче, ходя в мальчиковых ботинках, рассказывать про людей, обзывая их забутыками. Хотя я точно знаю: забутыкость есть! Я забутыка, когда химичу с ценой, но ведь у меня при этом случаются интересные вещи, о которых писательница моя ни сном ни духом. У меня, к примеру, когда я забутыка, совсем другие руки. Я беру ее копейки за сыр другими пальцами, они у меня в тот момент длинные, и в них светятся косточки фаланг. Причем не просто светятся - они еще и потрескивают, и я, забутыка, их слышу. Я - полная забутыка, но моя шлендра, на которую сейчас газует "рафик", забутык не знает. Она придумала только слово и купила на свое "ноу-хау" козьи носки. Но сути его она не чувствует. Я жду ее в своей каморке - сейчас светелке, потому что, когда приходит она, я забутыка - и у меня начинают разговаривать банки с пивом. Самые болтливые - наши, зато всегда молчит пиво "Козел". Однажды я его спросила: "У тебя есть точка зрения на жизнь?" Козел сказал, что он не дурей других, но его нужно переименовать. Ибо точка зрения козла, даже умная точка зрения, в расчет не берется. Я спросила, как бы он хотел называться. Козел ответил: "Ленин", вот какая жизнь, полная ленинизма, у забутык.
Тут она вошла, моя литература, и сказала, что купит сока, желательно грейпфрутового, потому что у нее давление. Я смотрю на пальцы. Они подтягиваются в длине, а фалангочки треск-писк, писк-треск. Я беру с литературы на два рубля меньше. Я снова говорю ей про старый завоз, который был до того…
- Вы могли бы, Раечка, меня и обмануть, - нежно говорит писательница, - но у вас высокий порог чести.
"Задница, - отвечаю я ей мысленно, - с высоким порогом. А я просто дурю тебя в другую сторону".
Потом мы говорим как люди, и она жалуется на боль в колене. Я стряхиваю забутычные пальцы и говорю "кыш" банкам. Мы треплемся о житейском, о войне в Югославии. Это моя больная тема, мальчишки мои вполне могут успеть на это безобразие, о котором мечтает маслянистый депутат Бабурин. Я бы подарила ему остров, какой-нибудь Ньюфаундленд или Сахалин, нет, лучше Капри, только чтоб он замолк навсегда. Моя покупательница говорит, что у нее нет личных страхов, так как нет ни детей, ни мужа. Я думаю, как это правильно, что у нее их нет. Мне не хватило бы денег откупать у армии еще и ее мальчишек.
Тут-то и пришла Саша.
- Я за джином, - сказала она с порога.
Она смотрит на нас - литература. Глаза у нее мелковатые для просторного, как степь, лица, но в них такая пронзительность, которую я ощущаю уколом, а Саша ознобом: я замечаю ее поеживание. Я получаю деньги за брусочек сыра и говорю покупательнице, что всегда ей рада.
- Фу! - говорит потом Саша. - Тебе не противно так врать?
- А тебе не противно учить идиотов?
- Я учу. В этом деле всегда есть толика надежды. Ты же просто обслуживаешь противных людей…
- Не только, - отвечаю я.
- Кто ж спорит?
Саша нервна. Я знаю это ее состояние. У нее сморщивается лицо, оно делается острым и как бы сбегается к носу. Если учесть, что человеческий нос - не самое удачное Божье творение, то нос, к которому прибежавшие за помощью глаза и щеки притулились близко и виновато, выглядит совсем неважно. У Саши сейчас лицо пнутой собаки. Я так и спрашиваю:
- Кто тебе наподдал?
- Боюсь войны, - отвечает она. - Боюсь оказаться с Алешкой на разных половинках. Маразм-то крепчает.
Я ей не верю. Говорит не то, а главное, Сашка добра и деликатна и не станет бить другого там, где у него перелом. Это ведь моя проблема - война и мальчики. Спроси меня, и я скажу: да, согласна жить на Венере, не то что на другой половинке, только бы их не поставили под ружье. Ведь случись война, какие деньги могут спасти детей? Саша знает, что я на этой проблеме свихнула себе и мозги, и шею, но сейчас она как бы забыла об этом. Она говорит, не помня меня, а значит, случилось что-то другое. Я предлагаю ей сесть на ящик из-под мороженого. Она садится, поджав ноги и сцепив руки. Очень собачий у нее вид. Этакая выброшенная на помойку такса.
- Я тебя знаю сто лет, - говорю я ей. - Войну ты уже победила. Что у тебя на самом деле?
- Еще не знаю, - отвечает она. - Но что-то скверное.
- Здоровье? - пугаюсь я.
- Это все-таки связано с Алешей, но я еще не пойму…
Она мне так ничего и не сказала. Когда дело касается детей, с нами со всеми - я имею в виду и себя, и Ольгу, и Сашу - происходит сдвиг по фазе. И я рассказываю Саше, в какой панике была недавно Ольга.
- Ты же знаешь, - говорю я, - Катька ее уже засиделась. Двадцать шесть - это уже критическое время. И тут Ольга замечает: кто-то есть, а Катька как партизан. Но ведь Ольга у нас Эльза Кох: надо щипчиками - возьмет и щипчики. Оказался трусоватый женатик, из тех, которым нужна честная, а значит, молчащая барышня. Уж не знаю, чем кончилось, но Ольга сказала, что член она кавалеру перевяжет суровой ниткой. Саша слушает вполуха.
- Она хорошенькая, Катька? - спрашивает.
- Все такая же. С пасхальной открытки. Губки изюмом.
- Я помню, - сказала она тихим пожухлым голосом. Бедная, бедная такса.
Что же тебя так вздрючило, подруга? И уходила Саша так же сгорбленно, как сидела. Я не выдержала и позвонила Ольге.
Я - Ольга
Я у Марка и отключила мобильник. Я смотрю, как он двигается по захламленной мастерской, такой гибкий, пластичный. Понятия не имела, что мне могут нравиться в мужчине извивы тела. Масса, мощь - да, тут же совсем другое. Тростник. И я еще не знаю, мыслящий ли. Он уже меня в плечах, про его попку даже не скажешь, что она есть. Штаны не облегают ничего. Ни спереди, ни сзади. Но вот он идет из одного угла в другой, такой весь не телесный, и вся моя физика криком кричит. Такого, пожалуй, со мной не было, а я не раз после развода выходила в открытый космос в поисках объекта для столкновения. Он сел рядом на диванный валик, и я вижу оторванную пуговичку на рубашке и просвет в его белую безволосую грудь.