Жители столиц и миллионников узнают из новостей о вопиющих случаях в Торжке или Елабуге и думают, что в маленьких городках мэру, прокурору или главному бандиту легко быть самодуром и куражиться – в глухой провинции, в толще глухого смирения и страха, вдали от гражданского общества и не всё видящих глаз высокого начальства; но они не учитывают, что вдали-то вдали, но когда надо, эти расстояния исчезают со скоростью звука или света, что это вдали до тех пор, пока высокому начальству не бухнется в ноги удачливый гонец от униженных и оскорблённых, или по другой какой причине отверзнутся вещие зеницы, и если московского мэра никакими гонцами не спалишь, московский мэр должен спалить себя самолично, то провинциальный сатрап ходит и озирается, все его шаги – над бездной, все его пути, в воде и воздухе, – среди акул и стервятников, и в конце всех путей неизбежно ждёт полковник, обученный прессовать генералов. Никто и ничего не будет с тобой решать. Тебя уже решили.
– Это к тебе?
Из-за неслышно приотворившейся двери просовывалась не столько даже рожа, сколько харя: жёсткая щетинка на голове, круглые, криво сидящие очки, нос пятачком и усики, как на изображающих Гитлера карикатурах. На лацкане простого пиджачка светился значок "Почётный работник ВЧК-ГПУ (XУ)".
Майор не стал подскакивать или меняться в лице, ограничился взмахом руки – и рукой-то махнул не так чтобы энергично, устало махнул и без отвращения.
– Брысь.
– Нечасто я таких вижу, – с интересом сказал полковник.
– Ещё бы. У них у всех "минус два". Хорошо в Мос кве и Питере устроились: подняли людей и выперли на просторы.
– Чего он сюда-то ходит?
– А куда ему ходить? Всю жизнь в органах.
– Используете?
– Установка была не использовать. От министра… Ну того, знаешь, родственника.
– Он уже "экс".
– Экс-родственник?
– Экс-министр.
– Об этом я не в курсе.
– Но установку не поменяют.
– А я б и в штат взял, – зло сказал майор. – Они, по крайней мере, хотят работать.
– Это и пугает.
– …
– Ладно, пойду. Скажешь, что приходил.
– Зачем приходил-то? – запоздало крикнул вслед майор.
– Сам не знаю, – рассеянно, не оборачиваясь, сказал полковник. – Как собака на свою блевотину.
А потом он шёл по коридору, напевая "а я иду такая вся в Дольче-Габана", а майор поприслушивался к уходящему постукиванию трости по паркету и снова взялся за айфон. И он, конечно, не мог видеть, как на лестнице полковник Татев поманил за собой неприглядного понурого человечка, подпиравшего перила, и как этот человечек, не веря своему счастью, вскинулся.
Саша тем временем пришёл.
Конференцию принимала Центральная городская библиотека, с 1918 года помещавшаяся в особняке рядом с соборной площадью. Жёлтый ампирный особняк: портик, колонны, фронтон, атланты с неожиданно юными и круглыми рязанскими лицами, – не приглянулся никакому новому крепкому хозяйственнику, и теперь в нём осуществился мирный пакт разрухи и жизни. Трава росла даже на крыше. Являя что-то уже окончательное, времён полного римского упадка, трава росла по всему портику, и чисты были только большие удобные чаши (кратеры? килики?) по краям – их наполняла дождевая вода. Саша родился и безвыездно жил в городе, который последние пятнадцать лет остервенело и прямо с какой-то ненавистью ремонтировали, реставрировали и норовили приукрасить, и вид пегого фасада наполнил его жалостью и ностальгией.
На скошенном углу мостился круглый каменный балкон с толстенькими балясинами, и лепнина под ним ("алебастровые украсы", как пишет Даль) сидела плотно, основательно, сделанная плотными, основательными людьми, сумевшими творчески осмыс лить проектные лёгкость и строгость. Балкон был пуст.
Поднимаясь на второй этаж, Саша столкнулся с красивой, но очень сердитой девушкой. Та с явным отвращением несла вниз стопку свежих книг.
– Маша! – воззвало невидимое контральто, чудесной акустикой превращённое в глас божий. – Звонили от депутата?
– Не знаю, я только что пришла. – И зашипела сквозь зубы: "Марья Петровна меня зовут, Марья Петровна, неужели так трудно запомнить".
– Машунь, а куда Ольга чайник дела?
– На абонементе чайник, Вера Фёдоровна! Эй, осторожнее!
Саша, педантски державшийся правой стороны, принёс извинения (извинился, но с пометкой "не знаю за что") и прянул к перилам. Миллион терзаний поджидал его на этой лестнице, такой широкой, красивой и барской, все его мучения. Он видимо поспел к перерыву, участники конференции отправились покурить, причём не все разом, когда можно спастись общим "здравствуйте" и поклоном в никуда, но поочерёдно. Каждый раз Саша давал зарок поставить себя с коллегами на холодную ногу, и каждый раз не успевал это сделать, из масонского рукопожатия Славы попадая в двусмысленные объятия Вадика – ах, славы и вадики, разменявшие шестой десяток, когда уже наконец.
Поджимая пальцы на ногах, Саша пожимал и обнимался. Он думал о себе как о кротком человеке, и когда в соцсетях ему писали: "сдохни", отвечал: "я над этим работаю". Никогда не считал себя необычным, крупным, к чему-то предназначенным. Сын профессора, внук профессора, в обозримом будущем сам профессор – и это всё, точка, даже на могиле написать будет нечего. Гносеология и ужас. Везде, где требовались сильные чувства, его только мутило.
Секциями, заседаниями конференция расползлась по всему этажу, упорной водой подтачивала последнюю цитадель. Доклады плюхались в уши размеренно, как волны в стену. Докладчики сменялись, а голос был один, бубнящий.
– Товарищи, вы больны формализмом!
Саша захлопал глазами и проснулся.
Мозглявый, но даже со спины целеустремлённый человек широко шагал из задних рядов. Когда он повернулся лицом к залу, Саша увидел не то, что ожидал: простое нестрашное лицо, брови домиком, высоко зачёсанные волосы. Одежду составляли камуфляжные штаны, берцы и похожая на френч лёгкая куртка.
– Через содержание обретают новые формы, а не наоборот!
Оратор собирался развить свою мысль, но его перебили.
– Всё ваше содержание – политику партии угадать и метнуться! Людей из квартир выкидывали по итогам ваших проработок! Свет отключали! Вы, рапповцы, гангстеры в литературе! Душители!
– Сами просрали! Нечего теперь жопу сжимать!
Кто-то из распорядителей, взывая: "Молодой человек! соблюдайте регламент!", – топтался рядом – как-нибудь этак удалить, не прикоснувшись, – а легальные участники конференции сконфуженно ёжились и помалкивали: и стыдно, и весело, и хорошо, что лично ты ни при чём.
– Господа!
– Всех господ в семнадцатом году под зад коленом!
– Да, но иногда они возвращаются, – сказали за спиной у Саши.
– Это не те, – сказал Саша, не оборачиваясь.
Уж сколько раз ему предъявили, и панорамно, и крупным планом, эти залы и пространства, наполненные блестящей, как люрекс, публикой – яркие, выигрышные кадры, – и ведущий… нет, не обязательно шутник-конферансье, это были и церемонии, торжественные, официальные, светские мероприятия, такие мероприятия, на которые не купит билет в кассе ценитель телевизионного юмора… похожий на кусок мыла ведущий обращался "дамы и господа" к людям, на которых самые доподлинные бриллианты выглядели дешёвкой. Они говорят: "дамы и господа", а нужно бы – "жлобы и хабалки".
– …не иное что, как троцкистская контрабанда!
– Брукс, иуда, ты же сам троцкист!
– Клевета!
– В РАППе все троцкисты!
Саша попытался вспомнить, что он знает про РАПП. Чего-то там пролетарских писателей, так, кажется? Травили Маяковского и формалистов. И попутчиков. Мейерхольда? Мейерхольд сам всех травил. "Под камнем сим лежит РАПП божий… Чего ж ты пятишься, прохожий". Всемогущество, за одно утро разлетевшееся в пыль.
Стиль дискуссии… бедная, бедная междисциплинарная конференция… о стиле дискуссии придётся сказать, что он был излишне выразителен. Может быть, тогда, в собственное время, заседания и проработки тоже протекали в ритме "бу-бу-бу", и другие равно бессмысленные слова – не контрдискурс и пресуппозиция, а "оголтелая групповщина", "беспринципный флюгер" и "формалистические нотки в голосе" – так же сливались в отупляющий бубнёж. Здесь и сейчас они стали яркими, как реплики в кабацкой ссоре. И такими же неуместными вне кабака.
– …А с вами, клоунами, споры по теоретическим вопросам невозможны. Потому что это каждый раз переходит в драку!
– Товарищи!
– Господа!
Ошеломлённый, Саша вышел покурить на задворки.
Старенький асфальт кончался за неизбежными мусорными баками. В ещё не пожухшую траву навалило ярких листьев с двух клёнов.
За клёнами лепились гаражи и сараи. Чуть дальше виднелась пожарная каланча, а чуть выше – прояснившееся бледное небо. За спиной у него была стена. Прочнейшая в мире: в пятнах исчезающей краски, в пятнах осыпающейся штукатурки. Там, где обнажилась тёмная кладка, можно было вешать табличку ad saecula saeculorum.
– В такие дни большевики ужасно некстати.
Саша обернулся, и говоривший лёгкой улыбкой – мимолётно, кротко, и почему столько смирения, столько сочувствия, – дал понять, что не навязывается, что говорил, очень может быть, сам с собою. Не вступить после такого в беседу нет никакой возможности.
– Их тоже можно понять.
– В этом и была ошибка тех, кто так думал.