Лея пришла домой вся в поту, с корзинкой, полной всякой всячины. Она никак не могла понять, почему не встречает ее дочка, отчего не раздается ее голосок. Обычно, приходя домой с рынка, она заставала дочь одетой, умытой и причесанной. Девушка бежала ей навстречу, переворачивала все в корзине и допытывалась:
– Мама, что ты мне принесла?
– Не торопись, река еще не горит! Дай раньше приготовить отцу стакан цикория, слыханное ли дело!
Так бывало всегда. Но сегодня в доме тишина, странная тишина. Рейзл не видно и не слышно, хотя дверь и открыта. Спит еще, что ли? А кантор все заливается надрывно, на высокой октаве: «О-о-о, кому от огня-я-я, а кому-у-у от воды-ы-ы…» И снова: «Кому-у-у от воды-ы-ы…»
Неслышно, на цыпочках, входит Лея в дом, ставит корзинку в угол; тихо, чтобы не мешать мужу, подходит к печке и едва внятно начинает шептать про себя:
– Горе мне, неужели она еще спит? Экая девчонка! Сейчас соберутся ученики в хедер[4] , а она будет вертеться тут неодетая у мальчиков на глазах… Ей все еще кажется, что она ребенок… Исроел! Исроел!.. не слышит! Ну и расходился же он с «огнем и водой», боже праведный! Со стороны можно подумать, что золотом его осыпают за пение. А Рейзл ходит в стоптанных, искривившихся ботинках, бедная моя девочка! Однако до каких пор она будет спать! Надо разбудить дочку. Слыханное ли дело?
С этими словами Лея быстро подходит к занавеске из белой простыни, которой отгорожен уголок для дочери, с минуту прислушивается, затем тихонько, двумя пальцами, поднимает простыню, пристально осматривает кровать и, бросив взгляд на открытое окно, несколько мгновений стоит безмолвно и недвижно, будто окаменелая. Потом, словно ее что-то неожиданно кольнуло в сердце, она вздрагивает и поворачивает голову к мужу:
– Исроел!
Это произносится таким тоном, что кантор тут же обрывает свое пение и, повернув голову к жене, спрашивает.
– Что, Лея?
– Где Рейзл?
– Как где? Разве она не спит?..
* * *
Не прошло и получаса, как все местечко уже знало о несчастье в семье кантора. Один за другим повалили в его дом люди, тревожно справлялись:
– Ну, что слышно?.. Нет ее? Быть не может! Как могло случиться?
Все утро местечко волновалось, кипело, гудело, как потревоженный улей:
– Слыхали? Исчезла дочь кантора.
– Что вы! Исчезла? Куда? Где же она?
– Пропала, как в воду канула.
А сам кантор – что с ним? Не плачет, ни слова не говорит. Стоит посреди комнаты неподвижно как истукан и заглядывает всем в глаза. Видать, от горя лишился и речи и рассудка… А канторша между тем не дремлет: будто ошалелая, носится она по местечку, ломает руки, бьет себя по голове и неистово вопит.
– Доченька моя! Дитятко мое! Зеница ока моего!
За ней следом идет толпа мужчин и женщин, помогающих канторше в розысках. Где только они не были! И по ту сторону моста, и на кладбище, и у всех валахских садовников, и у речки, – нет как нет!
Полумертвую канторшу под руки привели домой. Там было полно народу. Все только и говорили что о горе, постигшем кантора и его жену. Кто-то поднял занавеску, взглянул на кровать и на раскрытое окно и сказал как бы про себя.
– Вот отсюда и выпорхнула птичка.
Чувство юмора не покидает голенештинского обывателя даже перед лицом чужого горя.
Глава 2.
Обморок
В каждом еврейском местечке, как бы оно ни было бедно и убого, есть свой Ротшильд.
Голенештинский Ротшильд – Беня Рафалович.
Расписывать вам этого человека во всем его богатстве и величии нет надобности – достаточно будет нарисовать вам картину обеда у Бени.