Но откуда мне знать, что там за душой у этих жертв-добровольцев! Хотя фактически испытуемые занимали по отношению к нам подчиненное положение, ни я, ни кто-либо другой из нашей лаборатории не мог считаться их начальством — у них был свой центр, откуда их направляли в разные учреждения.
Мало-помалу № 135 успокоился. Всхлипывания прекратились, он выпрямился в кресле и принял несколько более достойный вид. Чтобы поскорее загладить впечатление от неприятной сцены, я задал ему первый пришедший в голову вопрос:
— Как, вы себя чувствуете?
Испытуемый поднял глаза. В дальнейшем у меня было такое впечатление, что он хоть и сознавал наше присутствие и слышал все вопросы, но едва ли представлял себе, кто мы, собственно, такие. Говорил он, адресуясь непосредственно к нам, но так, словно перед ним были не конкретные люди (к тому же фактически его начальство), а некие воображаемые, безымянные слушатели.
— Я такой несчастный, — сказал он вяло. — Просто не знаю, что мне делать. Не знаю, как я это вынесу.
— Что вынесете? — спросил я.
— Да вот все это. Я так боюсь. Я всегда боюсь. Не то чтобы именно сию минуту, по вообще боюсь, постоянно.
— Боитесь эксперимента?
— Ну да, эксперимента. Хотя вот как раз сейчас я сам не понимаю, почему я так боюсь. Ну, будет больно или не очень, ну сделаюсь калекой или поправлюсь, ну умру или останусь жить — чего тут бояться? А я всегда боюсь. Ведь смешно же, правда, почему человек должен так бояться?
От его прежней вялости не осталось и следа. Он заговорил с какой-то пьяной бесшабашностью:
— И еще я боюсь того, что они скажут. Они скажут: ты трус — и это будет хуже всего. А я не трус. Я не хочу быть трусом. Но что же делать, если я и правда трус? А если я потеряю место? Ну и ладно, найду что-нибудь другое. Всегда можно где-нибудь устроиться. Нет, они меня не выгонят. Я сам уйду. Уйду добровольно из Службы жертв-добровольцев. Добровольно пришел, добровольно уйду.
Он снова помрачнел. На лице появилось выражение горечи.
— Я ненавижу их, — продолжал он сквозь зубы. — Ходят себе в свои лаборатории, сами чистенькие, целехонькие… Еще бы, им нечего бояться всяких ран и болей и разных там предусмотренных и непредусмотренных последствий. А вечером идут домой к жене и детям. А разве такой, как я, может иметь семью? Я тоже хотел жениться, но из этого ничего не вышло, сами понимаете. Когда у человека такая жизнь, ему не до женитьбы. И ни одна женщина не станет терпеть такого мужа. Я ненавижу женщин. Они только лгут. Завлекут, а потом бросят. Всех их ненавижу. Ну, кроме тех, конечно, которые работают у нас, но ведь это не настоящие женщины. Их и ненавидеть не за что. А у нас все не так, как у других. Нас тоже называют соратниками, а какая у нас жизнь? Мы все должны жить в Приюте, мы как отбросы какие-то…
Его голос упал до невнятного шепота, но он все повторял: «Ненавижу…».
— Мой шеф, — спросил я, — ввести еще дозу?
Я надеялся, что Риссен скажет «нет», потому что испытуемый вызывал у меня глубокую антипатию. Но Риссен кивнул, и мне пришлось повиноваться. Делая укол, я довольно язвительно сказал:
— Вы сами весьма правильно заметили, что ваша организация построена на добровольных началах. Чем же вы тогда недовольны? По-моему, просто противно слушать, как взрослый человек стонет и жалуется сам на себя. Вы ведь пошли туда сами, без принуждения, не так ли?
Думаю, что я бессознательно адресовал эти слова не столько испытуемому, который в своем состоянии едва ли был способен на них реагировать, сколько Риссену, — пусть знает, с кем имеет дело.
— Ну, конечно, я пошел сам, — смущенно пробормотал № 135, — конечно, сам, но ведь я не знал, что это такое. То есть я понимал, что мне придется страдать и терпеть, но думал, что это будет как-то иначе, возвышенней, что ли, а если умереть, так сразу, с радостью и блаженством. А не так, как сейчас, изо дня в день… Я думаю, что умереть — это прекрасно… Человек бьется… хрипит… Я видел, как умирал один у нас в Приюте, он бился и хрипел.