— Я не хочу вас потерять, — сказал Миллингтон, качая головой.
Я удивленно посмотрел на него:
— Это что-то новенькое.
— Сначала я был против того, чтобы вы у нас работали, — сказал он, пожав плечами. — Я не видел, какой может быть от вас толк, и считал, что это глупая затея. Теперь вы мои глаза. Те самые глаза у меня на затылке, на которые мошенники жалуются с тех пор, как появились вы. У меня хватает ума это понимать. И, если уж вы хотите знать, я не хочу вас потерять. Я говорил генералу, что, посылая вас в эту поездку, мы впустую потратим свою козырную карту. А он сказал, что мы, может быть, сумеем ее там разыграть и что, если мы сможем избавиться от Филмера, это того стоит.
Я посмотрел на озабоченное лицо Миллингтона и медленно произнес:
— Может быть, вы или генерал знаете о планах Филмера на эту поездку что-нибудь такое, чего мне не сообщили?
— Когда он мне про это рассказал, — отвечал Миллингтон, не поднимая глаз от своих пирожков, — я задал ему тот же самый вопрос. Он не ответил. Сам я ничего не знаю. Я бы сказал вам, если бы знал.
«Может, и сказал бы, — подумал я. — А может, и нет».
На следующий день, во вторник, я поехал на север, в Ноттингем, заниматься обычным нелегким делом — целый день болтаться на скачках без всякого определенного занятия.
Я уже купил кое-что из одежды, новый чемодан и более или менее уложил вещи: на следующее утро мне предстояло отправиться в путь. Уснувшая было страсть к путешествиям, которая семь лет гоняла меня с места на место, пробудилась вновь и не давала мне покоя. Мне пришло в голову, что если уж Миллингтон боится меня потерять, то ему не так страшен Филмер, как эта моя прежняя непреодолимая тяга куда-то ехать, ехать и ехать, мое нетерпеливое желание посмотреть, что там, за следующим поворотом.
Я подумал, что теперь имею возможность удовлетворять эту свою страсть на уровне пятизвездочных отелей, а не с рюкзаком за плечами, ездить в лимузинах, а не на автобусах, питаться изысканными блюдами, а не хот-догами и жить в курортных городах, а не в пыльных захолустьях. Не исключено, что некоторое время — а может быть, и довольно долго — это доставляло бы мне удовольствие, но в конце концов, чтобы не утратить чувства реальности, мне все равно пришлось бы расстаться с этой лавкой кондитера и заняться каким-нибудь делом, не откладывая его снова и снова до тех пор, пока я не потеряю вкус к простому трудовому хлебу.
В тот день я надел — может быть, в знак уважения к простому трудовому хлебу — изрядно поношенную кожаную куртку и матерчатую кепку, на шее у меня висел бинокль-фотоаппарат, в руке была программка. Я бесцельно слонялся поблизости от весовой, где взвешивали жокеев, и смотрел, кто входит и кто выходит, кто с кем разговаривает, кто выглядит озабоченным, кто довольным, а кто обозленным.
Из весовой вышел один подающий надежды молодой ученик жокея в обычной одежде, а не в скаковой форме. Некоторое время он стоял озираясь, как будто кого-то ждал. Потом его взгляд на ком-то остановился, и я посмотрел, кто привлек его внимание. Это был один из штатных распорядителей Жокейского клуба, который сегодня олицетворял здесь власть. Тот болтал с двумя владельцами лошадей, заявленных на сегодняшнюю скачку, а через несколько минут приподнял шляпу, приветствуя проходившую даму, и не спеша пошел к площадке для парадов.
Ученик жокея спокойно проводил его взглядом, потом снова начал озираться вокруг. Не обнаружив ничего такого, что могло бы вызвать у него беспокойство, он направился в сторону трибуны, откуда наблюдали за скачками жокеи, догнал какого-то молодого человека и обменялся с ним на ходу несколькими словами. У трибуны они расстались. До сих пор я следил за учеником жокея, но теперь решил оставить его в покое и пойти за этим молодым человеком.